Неточные совпадения
Ему представляется в горах уединенная хижина и у порога она, дожидающаяся его в то время,
как он, усталый, покрытый пылью, кровью,
славой, возвращается к ней, и ему чудятся ее поцелуи, ее плечи, ее сладкий голос, ее покорность.
Она не успела еще отворить плетня,
как громадная буйволица, провожаемая комарами, мыча проламывается сквозь ворота; за ней медленно
идут сытые коровы, большими глазами признавая хозяйку и хвостом мерно хлеща себя по бокам.
— А ты и не видал! Маленький видно, — сказал Лукашка. — У самой у канавы, дядя, — прибавил он серьезно, встряхивая головой. —
Шли мы так-то по канаве,
как он затрещит, а у меня ружье в чехле было. Иляска
как лопнет…. Да я тебе покажу, дядя, кое место, — недалече. Вот дай срок. Я, брат, все его дорожки знаю. Дядя Мосев! — прибавил он решительно и почти повелительно уряднику: — пора сменять! — и, подобрав ружье, не дожидаясь приказания, стал сходить с вышки.
— Сходи! — сказал уже после урядник, оглядываясь вокруг себя. — Твои часы, что ли, Гурка?
Иди! И то ловок стал Лукашка твой, — прибавил урядник, обращаясь к старику. — Все
как ты ходит, дома не посидит; намедни убил одного.
—
Как сказывал Гурка-то: пришел, говорит, он к ней, а мужа нет. Фомушкин сидит, пирог ест. Он посидел, да и
пошел; под окном, слышит, она и говорит: «ушел чорт-то. Что, родной, пирожка не ешь? А спать, говорит, домой не ходи». А он и говорит из-под окна: «славно».
Лукашка сидел один, смотрел на отмель и прислушивался, не слыхать ли казаков; но до кордона было далеко, а его мучило нетерпенье; он так и думал, что вот уйдут те абреки, которые
шли с убитым.
Как на кабана, который ушел вечером, досадно было ему на абреков, которые уйдут теперь. Он поглядывал то вокруг себя, то на тот берег, ожидая вот-вот увидать еще человека, и, приладив подсошки, готов был стрелять. О том, чтобы его убили, ему и в голову не приходило.
— Чорт их знает! Тьфу! Хозяина настоящего нету, на
какую — то кригу, [«Кригой» называется место у берега, огороженное плетнем для ловли рыбы.] говорят,
пошел. А старуха такая дьявол, что упаси Господи, — отвечал Ванюша, хватаясь за голову. —
Как тут жить будет, я уж не знаю. Хуже татар, ей-Богу. Даром что тоже христиане считаются. На что татарин, и тот благородней. «На кригу
пошел»!
Какую кригу выдумали, неизвестно! — заключил Ванюша и отвернулся.
— Постой, не сердись, Иван Васильич, — отвечал Оленин, продолжая улыбаться. — Дай вот я
пойду к хозяевам, посмотри, всё улажу. Еще
как заживем славно! Ты не волнуйся только.
— Эко Урвану счастье! — сказал кто-то. — Прямо, что Урван! Да что! малый хорош. Куда ловок! Справедливый малый. Такой же отец был, батяка Кирьяк; в отца весь.
Как его убили, вся станица по нем выла… Вон они
идут никак, — продолжала говорившая, указывая на казаков, подвигавшихся к ним по улице — Ергушов-то поспел с ними! Вишь, пьяница!
Казак, так же
как я, зверя выждал, и попал ли он его или так только испортил, и
пойдет сердечный по камышу кровь мазать, так, даром.
— Ты здесь погулял, ну,
слава Богу!
Как молодому человеку не веселиться? Ну, и Бог счастье дал. Это хорошо. А там — то уж смотри, сынок, не того… Пуще всего начальника ублажай, нельзя! А я и вина продам, денег припасу коня купить и девку высватаю.
— Гм! Коли бы наш брат курить стал, беда! Вон ведь недалеко горы-то, — сказал Лукашка, указывая в ущелье, — а не доедешь!..
Как же вы домой одни
пойдете: темно? Я вас провожу, коли хотите, — сказал Лукашка: — вы попросите у урядника.
И какое-то сильное и новое для него чувство умиления овладевало им, в то время
как они
шли домой по темному лесу.
Оленин думал, что он
пойдет поделиться своею радостью с Марьянкой; но несмотря на то, что Лука этого не сделал, ему было так хорошо на душе,
как никогда в мире.
Оленин удивился,
как мог Белецкий так просто обращаться к этой женщине. Но Марьяна,
как будто не слыхав, нагнула голову и, перекинув на плечо лопату, своею бойкою мужскою походкой
пошла к избушке.
— Помилуйте, прелестные женщины,
как нигде, и жить монахом! Что за охота? Из чего портить себе жизнь и не пользоваться тем, чтò есть? Слышали вы, наша рота в Воздвиженскую
пойдет?
— Вот видите,
как я устроился. Славно? Ну, хорошо, что пришли. Уж у них
идет работа страшная. Вы знаете, из чего делается пирог? Из теста с свининой и виноградом. Да не в том сила. Посмотрите-ка, что там кипит!
У хозяев был сговор. Лукашка приехал в станицу, но не зашел к Оленину. И Оленин не
пошел на сговор по приглашению хорунжего. Ему было грустно,
как не было еще ни разу с тех пор,
как он поселился в станице. Он видел,
как Лукашка, нарядный, с матерью прошел перед вечером к хозяевам, и его мучила мысль: за что Лукашка так холоден к нему? Оленин заперся в свою хату и стал писать свой дневник.
— Ах, Машенька! Когда же и гулять,
как не на девичьей воле? За казака
пойду, рожать стану, нужду узнаю. Вот ты поди замуж за Лукашку, тогда и в мысль радость не
пойдет, дети
пойдут да работа.
— Вишь, смола
какой! Ведь ты не
пошла, чай. А он
какой теперь молодец стал! первый джигит. Всё и в сотне гуляет. Намеднись приезжал наш Кирка, говорил: коня
какого выменял! А всё, чай, по тебе скучает. А еще чтò он говорил? — спросила Марьяну Устенька.
Но ее лицо, ее блестящие глаза, ее высокая грудь, стройные ноги говорили совсем другое. Ему казалось, что она понимала,
как было
пошло всё, что он говорил ей, но стояла выше таких соображений; ему казалось, что она давно знала всё то, что он хотел и не умел сказать ей, но хотела послушать,
как он это скажет ей. «И
как ей не знать, — думал он, — когда он хотел сказать ей лишь только всё то, что она сама была? Но она не хотела понимать, не хотела отвечать», думал он.
— Славно! Вот я в станичное
пойду, докажу и отцу скажу. Вишь, хорунжиха
какая! Ей одного мало.
Он вырвал у нее руку, которую она держала, и сильно обнял ее молодое тело. Но она
как лань вскочила, спрыгнула босыми ногами и выбежала на крыльцо. Оленин опомнился и ужаснулся на себя. Он опять показался сам себе невыразимо гадок в сравнении с нею. Но ни минуты не раскаиваясь в том, чтó он сказал, он
пошел домой и, не взглянув на пивших у него стариков, лег и заснул таким крепким сном,
каким давно не спал.
— Вот это аристократическая кучка, — говорил Белецкий, указывая папироской на пеструю группу на углу и улыбаясь. — И моя там, видите, в красном. Это обновка. Что же хороводы не начинаются? — прокричал Белецкий, выглядывая из окна. — Вот погодите,
как смеркнется, и мы
пойдем. Потом позовем их к Устеньке; надо им бал задать.
— Да, одни! Придут бывало казаки, или верхом сядут, скажут:
пойдем хороводы разбивать, и поедут, а девки дубье возьмут. На масленице, бывало,
как разлетится
какой молодец, а они бьют, лошадь бьют, его бьют. Прорвет стену, подхватит
какую любит и увезет. Матушка, душенька, уж
как хочет любит. Да и девки ж были! Королевны!
— А что неладно! Снеси чихирю ему завтра. Так-то делать надо, и ничего будет. Теперь гулять. Пей!—крикнул Лукашка тем самым голосом,
каким старик Ерошка произносил это слово. — На улицу гулять
пойдем, к девкам. Ты сходи, меду возьми, или я немую
пошлю. До утра гулять будем.
Лукашка с Назаркой, разорвав хоровод,
пошли ходить между девками. Лукашка подтягивал резким подголоском и, размахивая руками, ходил посередине хоровода. «Что же, выходи
какая!» проговорил он. Девки толкали Марьянку: она не хотела выйти. Из-за песни слышались тонкий смех, удары, поцелуи, шопот.
—
Как девки хотят, — отвечала Устенька, — а я домой
пойду, и Марьянка хотела к нам прийти.
Хорунжий был бледен и путался. Лукашка слез с лошади, кинул ее казаку и
пошел к Гурке. Оленин, сделав то же самое и согнувшись,
пошел за ним. Только что они подошли к стрелявшему казаку,
как две пули просвистели над ними. Лукашка, смеясь, оглянулся на Оленина и пригнулся.
Из-за бугра увидал он шагах в двухстах шапки и ружья. Вдруг показался дымок оттуда, свистнула еще пулька. Абреки сидели под горой в болоте. Оленина поразило место, в котором они сидели. Место было такое же,
как и вся степь, но тем, что абреки сидели в этом месте, оно
как будто вдруг отделилось от всего остального и ознаменовалось чем-то. Оно ему показалось даже именно тем самым местом, в котором должны были сидеть абреки. Лукашка вернулся к лошади, и Оленин
пошел за ним.
— Ну, прощай, отец мой, — говорил дядя Ерошка. —
Пойдешь в поход, будь умней, меня, старика, послушай. Когда придется быть в набеге или где (ведь я старый волк, всего видел), да коли стреляют, ты в кучу не ходи, где народу много. А то всё,
как ваш брат оробеет, так к народу и жмется: думает, веселей в народе. А тут хуже всего: по народу-то и целят. Я всё, бывало, от народа подальше, один и хожу: вот ни разу меня и не ранили. А чего не видал на своем веку?