Неточные совпадения
Бывало, он
меня не замечает, а
я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его не приласкает. Правду он говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная!
Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и
скажешь: «Lieber [Милый (нем.).] Карл Иваныч!» Он любил, когда
я ему говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
Карл Иваныч был глух на одно ухо, а теперь от шума за роялем вовсе ничего не слыхал. Он нагнулся ближе к дивану, оперся одной рукой о стол, стоя на одной ноге, и с улыбкой, которая тогда
мне казалась верхом утонченности, приподнял шапочку над головой и
сказал...
— Наденьте, Карл Иваныч…
Я вас спрашиваю, хорошо ли спали дети? —
сказала maman, подвинувшись к нему и довольно громко.
Поздоровавшись со
мною, maman взяла обеими руками мою голову и откинула ее назад, потом посмотрела пристально на
меня и
сказала...
— Это
я во сне плакал, maman, —
сказал я, припоминая со всеми подробностями выдуманный сон и невольно содрогаясь при этой мысли.
— Ну, ступайте теперь к папа, дети, да
скажите ему, чтобы он непременно ко
мне зашел, прежде чем пойдет на гумно.
—
Я распоряжений своих не переменю, —
сказал он, — но если в получении этих денег действительно будет задержка, то, нечего делать, возьмешь из хабаровских, сколько нужно будет.
— Вы уже знаете,
я думаю, что
я нынче в ночь еду в Москву и беру вас с собою, —
сказал он. — Вы будете жить у бабушки, a maman с девочками остается здесь. И вы это знайте, что одно для нее будет утешение — слышать, что вы учитесь хорошо и что вами довольны.
Должно быть, Николай хотел встать, потому что Карл Иваныч
сказал: «Сиди, Николай!» — и вслед за этим затворил дверь.
Я вышел из угла и подошел к двери подслушивать.
—
Я двенадцать лет живу в этом доме и могу
сказать перед богом, Николай, — продолжал Карл Иваныч, поднимая глаза и табакерку к потолку, — что
я их любил и занимался ими больше, чем ежели бы это были мои собственные дети.
Наталью Николаевну
я уважаю и люблю, Николай, —
сказал он, прикладывая руку к груди, — да что она?.. ее воля в этом доме все равно, что вот это, — при этом он с выразительным жестом кинул на пол обрезок кожи.
Я привык всегда и перед всеми говорить правду, —
сказал он гордо.
— Попроси мамашу, чтобы нас взяли на охоту, —
сказала Катенька шепотом, останавливая
меня за курточку, когда большие прошли вперед в столовую.
— Ах да,
я было и забыла попросить тебя об одной ве-щи, —
сказала она, подавая отцу тарелку с супом.
— А! вот что! —
сказал папа. — Почем же он знает, что
я хочу наказывать этого охотника? Ты знаешь,
я вообще не большой охотник до этих господ, — продолжал он по-французски, — но этот особенно
мне не нравится и должен быть…
— Передай
мне, пожалуйста, пирожок, —
сказала она. — Что, хороши ли они нынче?
—
Я на это тебе только одно
скажу: трудно поверить, чтобы человек, который, несмотря на свои шестьдесят лет, зиму и лето ходит босой и, не снимая, носит под платьем вериги в два пуда весом и который не раз отказывался от предложений жить спокойно и на всем готовом, — трудно поверить, чтобы такой человек все это делал только из лени.
— Ах, что ты со
мной сделала! —
сказал папа, улыбаясь и приставив руку ко рту с той стороны, с которой сидела Мими. (Когда он это делал,
я всегда слушал с напряженным вниманием, ожидая чего-нибудь смешного.) — Зачем ты
мне напомнила об его ногах?
я посмотрел и теперь ничего есть не буду.
— Собак не извольте раздавить, —
сказал мне какой-то охотник.
— Жирана? —
сказал я с видом знатока.
Но каков был мой стыд, когда вслед за гончими, которые в голос вывели на опушку, из-за кустов показался Турка! Он видел мою ошибку (которая состояла в том, что
я не выдержал) и, презрительно взглянув на
меня,
сказал только: «Эх, барин!» Но надо знать, как это было сказано!
Мне было бы легче, ежели бы он
меня, как зайца, повесил на седло.
Когда, воображая, что
я иду на охоту, с палкой на плече,
я отправился в лес, Володя лег на спину, закинул руки под голову и
сказал мне, что будто бы и он ходил.
— Знаешь, что
я сейчас решил? —
сказал он веселым голосом, положив руку на плечо maman.
—
Я очень рада, —
сказала maman, — за детей, за него: он славный старик.
— Если бы ты видела, как он был тронут, когда
я ему
сказал, чтобы он оставил эти пятьсот рублей в виде подарка… но что забавнее всего — это счет, который он принес
мне. Это стоит посмотреть, — прибавил он с улыбкой, подавая ей записку, написанную рукою Карла Иваныча, — прелесть!
— Да, Петр Александрыч, —
сказал он сквозь слезы (этого места совсем не было в приготовленной речи), —
я так привык к детям, что не знаю, что буду делать без них. Лучше
я без жалованья буду служить вам, — прибавил он, одной рукой утирая слезы, а другой подавая счет.
Что Карл Иваныч в эту минуту говорил искренно, это
я утвердительно могу
сказать, потому что знаю его доброе сердце; но каким образом согласовался счет с его словами, остается для
меня тайной.
— Если вам грустно, то
мне было бы еще грустнее расстаться с вами, —
сказал папа, потрепав его по плечу, —
я теперь раздумал.
Незадолго перед ужином в комнату вошел Гриша. Он с самого того времени, как вошел в наш дом, не переставал вздыхать и плакать, что, по мнению тех, которые верили в его способность предсказывать, предвещало какую-нибудь беду нашему дому. Он стал прощаться и
сказал, что завтра утром пойдет дальше.
Я подмигнул Володе и вышел в дверь.
Чувство умиления, с которым
я слушал Гришу, не могло долго продолжаться, во-первых, потому, что любопытство мое было насыщено, а во-вторых, потому, что
я отсидел себе ноги, сидя на одном месте, и
мне хотелось присоединиться к общему шептанью и возне, которые слышались сзади
меня в темном чулане. Кто-то взял
меня за руку и шепотом
сказал: «Чья это рука?» В чулане было совершенно темно; но по одному прикосновению и голосу, который шептал
мне над самым ухом,
я тотчас узнал Катеньку.
Наталья Савишна вошла и, увидав лужу, которую
я сделал, покачала головой; потом maman
сказала ей что-то на ухо, и она, погрозившись на
меня, вышла.
Старушка хотела что-то
сказать, но вдруг остановилась, закрыла лицо платком и, махнув рукою, вышла из комнаты. У
меня немного защемило в сердце, когда
я увидал это движение; но нетерпение ехать было сильнее этого чувства, и
я продолжал совершенно равнодушно слушать разговор отца с матушкой. Они говорили о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни другого: что нужно купить для дома? что
сказать княжне Sophie и madame Julie? и хороша ли будет дорога?
Вошел Фока и точно тем же голосом, которым он докладывал «кушать готово», остановившись у притолоки,
сказал: «Лошади готовы».
Я заметил, что maman вздрогнула и побледнела при этом известии, как будто оно было для нее неожиданно.
«Посмотреть ли на нее еще или нет?.. Ну, в последний раз!» —
сказал я сам себе и высунулся из коляски к крыльцу. В это время maman с тою же мыслью подошла с противоположной стороны коляски и позвала
меня по имени. Услыхав ее голос сзади себя,
я повернулся к ней, но так быстро, что мы стукнулись головами; она грустно улыбнулась и крепко, крепко поцеловала
меня в последний раз.
Все уже разошлись; одна свеча горит в гостиной; maman
сказала, что она сама разбудит
меня; это она присела на кресло, на котором
я сплю, своей чудесной нежной ручкой провела по моим волосам, и над ухом моим звучит милый знакомый голос...
Она другой рукой берет
меня за шею, и пальчики ее быстро шевелятся и щекотят
меня. В комнате тихо, полутемно; нервы мои возбуждены щекоткой и пробуждением; мамаша сидит подле самого
меня; она трогает
меня;
я слышу ее запах и голос. Все это заставляет
меня вскочить, обвить руками ее шею, прижать голову к ее груди и, задыхаясь,
сказать...
Я решительно не помню, каким образом вошла
мне в голову такая странная для ребенка мысль, но помню, что она
мне очень нравилась и что на все вопросы об этом предмете
я отвечал, что непременно поднесу бабушке подарок, но никому не
скажу, в чем он будет состоять.
— Ну, так и быть! —
сказал я в сильном нетерпении, с досадой сунул стихи под подушку и побежал примеривать московское платье.
— Хотя
мне было очень узко и неловко в новом платье,
я скрыл это от всех,
сказал, что, напротив,
мне очень покойно, и что ежели есть недостаток в этом платье, так только тот, что оно немножко просторно.
Карл Иваныч одевался в другой комнате, и через классную пронесли к нему синий фрак и еще какие-то белые принадлежности. У двери, которая вела вниз, послышался голос одной из горничных бабушки;
я вышел, чтобы узнать, что ей нужно. Она держала на руке туго накрахмаленную манишку и
сказала мне, что она принесла ее для Карла Иваныча и что ночь не спала для того, чтобы успеть вымыть ее ко времени.
Я взялся передать манишку и спросил, встала ли бабушка.
— Ну, покажи же, Николенька, что у тебя — коробочка или рисованье? —
сказал мне папа.
Я ожидал того, что он щелкнет
меня по носу этими стихами и
скажет: «Дрянной мальчишка, не забывай мать… вот тебе за это!» — но ничего такого не случилось; напротив, когда все было прочтено, бабушка
сказала: «Charmant», [Прелестно (фр.).] и поцеловала
меня в лоб.
Несмотря на то, что княгиня поцеловала руку бабушки, беспрестанно называла ее ma bonne tante, [моя добрая тетушка (фр.).]
я заметил, что бабушка была ею недовольна: она как-то особенно поднимала брови, слушая ее рассказ о том, почему князь Михайло никак не мог сам приехать поздравить бабушку, несмотря на сильнейшее желание; и, отвечая по-русски на французскую речь княгини, она
сказала, особенно растягивая свои слова...
И княгиня, наклонившись к папа, начала ему рассказывать что-то с большим одушевлением. Окончив рассказ, которого
я не слыхал, она тотчас засмеялась и, вопросительно глядя в лицо папа,
сказала...
— Да, это прекрасно, моя милая, —
сказала бабушка, свертывая мои стихи и укладывая их под коробочку, как будто не считая после этого княгиню достойною слышать такое произведение, — это очень хорошо, только
скажите мне, пожалуйста, каких после этого вы можете требовать деликатных чувств от ваших детей?
— Ах, да познакомьте же
меня с вашими молодыми людьми, —
сказала она, глядя на нас и приветливо улыбаясь.
— Этот у
меня будет светский молодой человек, —
сказал папа, указывая на Володю, — а этот поэт, — прибавил он, в то время как
я, целуя маленькую сухую ручку княгини, с чрезвычайной ясностью воображал в этой руке розгу, под розгой — скамейку, и т. д., и т. д.
Я очень хорошо помню, как раз за обедом —
мне было тогда шесть лет — говорили о моей наружности, как maman старалась найти что-нибудь хорошее в моем лице, говорила, что у
меня умные глаза, приятная улыбка, и, наконец, уступая доводам отца и очевидности, принуждена была сознаться, что
я дурен; и потом, когда
я благодарил ее за обед, потрепала
меня по щеке и
сказала...
Я не мог наглядеться на князя: уважение, которое ему все оказывали, большие эполеты, особенная радость, которую изъявила бабушка, увидев его, и то, что он один, по-видимому, не боялся ее, обращался с ней совершенно свободно и даже имел смелость называть ее ma cousine, внушили
мне к нему уважение, равное, если не большее, тому, которое
я чувствовал к бабушке. Когда ему показали мои стихи, он подозвал
меня к себе и
сказал...
—
Я вам
скажу, как истинному другу, — прервала его бабушка с грустным выражением, —
мне кажется, что все это отговорки, для того только, чтобы ему жить здесь одному, шляться по клубам, по обедам и бог знает что делать; а она ничего не подозревает.