Неточные совпадения
—
Я приказал прийти в то воскресенье, а до тех пор чтобы не беспокоили вас и себя понапрасну, —
сказал он видимо приготовленную фразу.
— Долли, что
я могу
сказать?… Одно: прости, прости… Вспомни, разве девять лет жизни не могут искупить минуты, минуты…
— Долли! — проговорил он, уже всхлипывая. — Ради Бога, подумай о детях, они не виноваты.
Я виноват, и накажи
меня, вели
мне искупить свою вину. Чем
я могу,
я всё готов!
Я виноват, нет слов
сказать, как
я виноват! Но, Долли, прости!
— Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а
я помню и знаю, что они погибли теперь, —
сказала она видимо одну из фраз, которые она за эти три дня не раз говорила себе.
—
Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но
я сама не знаю, чем
я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну,
скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно?
Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
— Ах, оставьте, оставьте
меня! —
сказала она и, вернувшись в спальню, села опять на то же место, где она говорила с мужем, сжав исхудавшие руки с кольцами, спускавшимися с костлявых пальцев, и принялась перебирать в воспоминании весь бывший разговор.
— Так и есть! Левин, наконец! — проговорил он с дружескою, насмешливою улыбкой, оглядывая подходившего к нему Левина. — Как это ты не побрезгал найти
меня в этом вертепе? —
сказал Степан Аркадьич, не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. — Давно ли?
— Нет,
я уже не земский деятель.
Я со всеми разбранился и не езжу больше на собрания, —
сказал он, обращаясь к Облонскому.
Я расскажу когда-нибудь, —
сказал Левин, но сейчас же стал рассказывать.
— Ну, коротко
сказать,
я убедился, что никакой земской деятельности нет и быть не может, — заговорил он, как будто кто-то сейчас обидел его, — с одной стороны игрушка, играют в парламент, а
я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а с другой (он заикнулся) стороны, это — средство для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
— Эге! Да ты,
я вижу, опять в новой фазе, в консервативной, —
сказал Степан Аркадьич. — Но, впрочем, после об этом.
— Да, после. Но
мне нужно было тебя видеть, —
сказал Левин, с ненавистью вглядываясь в руку Гриневича.
— Как же ты говорил, что никогда больше не наденешь европейского платья? —
сказал он, оглядывая его новое, очевидно от французского портного, платье. — Так!
я вижу: новая фаза.
— Да где ж увидимся? Ведь
мне очень, очень нужно поговорить с тобою, —
сказал Левин.
— Обедать? Да
мне ведь ничего особенного, только два слова
сказать, спросить, а после потолкуем.
— Ты
сказал, два слова, а
я в двух словах ответить не могу, потому что… Извини на минутку…
— Нет, вы уж так сделайте, как
я говорил, —
сказал он, улыбкой смягчая замечание, и, кратко объяснив, как он понимает дело, отодвинул бумаги и
сказал: — Так и сделайте, пожалуйста, так, Захар Никитич.
— Может быть, и да, —
сказал Левин. — Но всё-таки
я любуюсь на твое величие и горжусь, что у
меня друг такой великий человек. Однако ты
мне не ответил на мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
— Ну, хорошо. Понято, —
сказал Степан Аркадьич. — Так видишь ли:
я бы позвал тебя к себе, но жена не совсем здорова. А вот что: если ты хочешь их видеть, они, наверное, нынче в Зоологическом Саду от четырех до пяти. Кити на коньках катается. Ты поезжай туда, а
я заеду, и вместе куда-нибудь обедать.
—
Я не могу допустить, —
сказал Сергей Иванович с обычною ему ясностью и отчетливостью выражения и изяществом дикции, —
я не могу ни в каком случае согласиться с Кейсом, чтобы всё мое представление о внешнем мире вытекало из впечатлений. Самое основное понятие бытия получено
мною не чрез ощущение, ибо нет и специального органа для передачи этого понятия.
— Но что же делать? — виновато
сказал Левин. — Это был мой последний опыт. И
я от всей души пытался. Не могу. Неспособен.
—
Я жалею, что
сказал тебе это, —
сказал Сергей Иваныч, покачивая головой на волнение меньшого брата. —
Я посылал узнать, где он живет, и послал ему вексель его Трубину, по которому
я заплатил. Вот что он
мне ответил.
— Если тебе хочется, съезди, но
я не советую, —
сказал Сергей Иванович. — То есть, в отношении ко
мне,
я этого не боюсь, он тебя не поссорит со
мной; но для тебя,
я советую тебе лучше не ездить. Помочь нельзя. Впрочем, делай как хочешь.
— Ну, этого
я не понимаю, —
сказал Сергей Иванович. — Одно
я понимаю, — прибавил он, — это урок смирения.
Я иначе и снисходительнее стал смотреть на то, что называется подлостью, после того как брат Николай стал тем, что он есть… Ты знаешь, что он сделал…
—
Я?
я недавно,
я вчера… нынче то есть… приехал, — отвечал Левин, не вдруг от волнения поняв ее вопрос. —
Я хотел к вам ехать, —
сказал он и тотчас же, вспомнив, с каким намерением он искал ее, смутился и покраснел. —
Я не знал, что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.
— Вы всё, кажется, делаете со страстью, —
сказала она улыбаясь. —
Мне так хочется посмотреть, как вы катаетесь. Надевайте же коньки, и давайте кататься вместе.
— Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, — отвечал Левин, с трудом удерживая улыбку счастья, выступавшую невольно на его лице. «Да, — думал он, — вот это жизнь, вот это счастье! Вместе,
сказала она, давайте кататься вместе.
Сказать ей теперь? Но ведь
я оттого и боюсь
сказать, что теперь
я счастлив, счастлив хоть надеждой… А тогда?… Но надо же! надо, надо! Прочь слабость!»
— С вами
я бы скорее выучилась,
я почему-то уверена в вас, —
сказала она ему.
— И
я уверен в себе, когда вы опираетесь на
меня, —
сказал он, но тотчас же испугался того, что̀
сказал, и покраснел. И действительно, как только он произнес эти слова, вдруг, как солнце зашло за тучи, лицо ее утратило всю свою ласковость, и Левин узнал знакомую игру ее лица, означавшую усилие мысли: на гладком лбу ее вспухла морщинка.
— Нет, не скучно,
я очень занят, —
сказал он, чувствуя, что она подчиняет его своему спокойному тону, из которого он не в силах будет выйти, так же, как это было в начале зимы.
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика с М-11е Linon и глядя на него с улыбкой тихой ласки, как на любимого брата. «И неужели
я виновата, неужели
я сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство.
Я знаю, что
я люблю не его; но
мне всё-таки весело с ним, и он такой славный. Только зачем он это
сказал?…» думала она.
— Ну что ж, едем? — спросил он. —
Я всё о тебе думал, и
я очень рад, что ты приехал, —
сказал он, с значительным видом глядя ему в глаза.
— Ну, в «Англию», —
сказал Степан Аркадьич, выбрав «Англию» потому, что там он, в «Англии», был более должен, чем в «Эрмитаже». Он потому считал нехорошим избегать этой гостиницы. — У тебя есть извозчик? Ну и прекрасно, а то
я отпустил карету.
—
Я что хочешь, только немного, шампанское, —
сказал Левин.
—
Я? Да,
я озабочен; но, кроме того,
меня это всё стесняет, —
сказал он. — Ты не можешь представить себе, как для
меня, деревенского жителя, всё это дико, как ногти того господина, которого
я видел у тебя…
— Да,
я видел, что ногти бедного Гриневича тебя очень заинтересовали, — смеясь
сказал Степан Аркадьич.
— Что ты! Вздор какой! Это ее манера…. Ну давай же, братец, суп!… Это ее манера, grande dame, [важной дамы,] —
сказал Степан Аркадьич. —
Я тоже приеду, но
мне на спевку к графине Бониной надо. Ну как же ты не дик? Чем же объяснить то, что ты вдруг исчез из Москвы? Щербацкие
меня спрашивали о тебе беспрестанно, как будто
я должен знать. А
я знаю только одно: ты делаешь всегда то, что никто не делает.
— Да, —
сказал Левин медленно и взволнованно. — Ты прав,
я дик. Но только дикость моя не в том, что
я уехал, а в том, что
я теперь приехал. Теперь
я приехал…
— Да нехорошо. Ну, да
я о себе не хочу говорить, и к тому же объяснить всего нельзя, —
сказал Степан Аркадьич. — Так ты зачем же приехал в Москву?… Эй, принимай! — крикнул он Татарину.
— Догадываюсь, но не могу начать говорить об этом. Уж поэтому ты можешь видеть, верно или не верно
я догадываюсь, —
сказал Степан Аркадьич, с тонкою улыбкой глядя на Левина.
— Ну что же ты
скажешь мне? —
сказал Левин дрожащим голосом и чувствуя, что на лице его дрожат все мускулы. — Как ты смотришь на это?
—
Я? —
сказал Степан Аркадьич, —
я ничего так не желал бы, как этого, ничего. Это лучшее, что могло бы быть.
— Нет, ты точно думаешь, что это возможно? Нет, ты
скажи всё, что ты думаешь! Ну, а если, если
меня ждет отказ?… И
я даже уверен….
— Нет, ты постой, постой, —
сказал он. — Ты пойми, что это для
меня вопрос жизни и смерти.
Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем
я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но
я знаю, что ты
меня любишь и понимаешь, и от этого
я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
—
Я тебе говорю, чтò
я думаю, —
сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но
я тебе больше
скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Она это говорит! — вскрикнул Левин. —
Я всегда говорил, что она прелесть, твоя жена. Ну и довольно, довольно об этом говорить, —
сказал он, вставая с места.
— Ты пойми, —
сказал он, — что это не любовь.
Я был влюблен, но это не то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела
мной. Ведь
я уехал, потому что решил, что этого не может быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но
я бился с собой и вижу, что без этого нет жизни. И надо решить…
Ты ведь не можешь представить себе, что ты сделал для
меня тем, чтò
сказал.
— Ах, всё-таки, —
сказал Левин, — всё-таки, «с отвращением читая жизнь мою,
я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь…» Да.
— Одно еще
я тебе должен
сказать. Ты знаешь Вронского? — спросил Степан Аркадьич Левина.