Неточные совпадения
В то время как я таким образом мысленно выражал
свою досаду
на Карла Иваныча, он подошел к
своей кровати, взглянул
на часы, которые висели над нею в шитом бисерном башмачке, повесил хлопушку
на гвоздик и, как заметно было, в самом приятном расположении духа повернулся к нам.
В числе предметов, лежавших
на полочке Карла Иваныча, был один, который больше всего мне его напоминает. Это — кружок из кардона, вставленный в деревянную ножку, в которой кружок этот подвигался посредством шпеньков.
На кружке была наклеена картинка, представляющая карикатуры какой-то барыни и парикмахера. Карл Иваныч очень хорошо клеил и кружок этот сам изобрел и сделал для того, чтобы защищать
свои слабые глаза от яркого света.
Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть
на мягком кресле и читать
свою гидростатику, — а каково мне?» — и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок
на землю — право, один страх хуже всякого наказания.
Карл Иваныч снял халат, надел синий фрак с возвышениями и сборками
на плечах, оправил перед зеркалом
свой галстук и повел нас вниз — здороваться с матушкой.
Карл Иваныч, не обращая
на это ровно никакого внимания, по
своему обыкновению, с немецким приветствием, подошел прямо к ручке матушки. Она опомнилась, тряхнула головкой, как будто желая этим движением отогнать грустные мысли, подала руку Карлу Иванычу и поцеловала его в морщинистый висок, в то время как он целовал ее руку.
Карл Иваныч, чтобы не простудить
своей голой головы, никогда не снимал красной шапочки, но всякий раз входя в гостиную, спрашивал
на это позволения.
Яков был крепостной, весьма усердный и преданный человек; он, как и все хорошие приказчики, был до крайности скуп за
своего господина и имел о выгодах господских самые странные понятия. Он вечно заботился о приращении собственности
своего господина
на счет собственности госпожи, стараясь доказывать, что необходимо употреблять все доходы с ее имений
на Петровское (село, в котором мы жили). В настоящую минуту он торжествовал, потому что совершенно успел в этом.
Мысли эти мелькали в моей голове; я не трогался с места и пристально смотрел
на черные бантики
своих башмаков.
Карл Иваныч рассердился, поставил меня
на колени, твердил, что это упрямство, кукольная комедия (это было любимое его слово), угрожал линейкой и требовал, чтобы я просил прощенья, тогда как я от слез не мог слова вымолвить; наконец, должно быть, чувствуя
свою несправедливость, он ушел в комнату Николая и хлопнул дверью.
— Пускай она учит
своих девочек, а у нас есть
на это Карл Иваныч».
Гриша обедал в столовой, но за особенным столиком; он не поднимал глаз с
своей тарелки, изредка вздыхал, делал страшные гримасы и говорил, как будто сам с собою: «Жалко!.. улетела… улетит голубь в небо… ох,
на могиле камень!..» и т. п.
— Вели, пожалуйста, запирать
своих страшных собак, а то они чуть не закусали бедного Гришу, когда он проходил по двору. Они этак и
на детей могут броситься.
Володя сел
на «охотничью лошадь», несмотря
на твердость
своего характера, не без некоторого содрогания, и, оглаживая ее, несколько раз спросил...
Вот послышались шаги папа
на лестнице; выжлятник подогнал отрыскавших гончих; охотники с борзыми подозвали
своих и стали садиться. Стремянный подвел лошадь к крыльцу; собаки своры папа, которые прежде лежали в разных живописных позах около нее, бросились к нему. Вслед за ним, в бисерном ошейнике, побрякивая железкой, весело выбежала Милка. Она, выходя, всегда здоровалась с псарными собаками: с одними поиграет, с другими понюхается и порычит, а у некоторых поищет блох.
Староста, в сапогах и армяке внакидку, с бирками в руке, издалека заметив папа, снял
свою поярковую шляпу, утирал рыжую голову и бороду полотенцем и покрикивал
на баб.
Турка подъехал к острову, остановился, внимательно выслушал от папа подробное наставление, как равняться и куда выходить (впрочем, он никогда не соображался с этим наставлением, а делал по-своему), разомкнул собак, не спеша второчил смычки, сел
на лошадь и, посвистывая, скрылся за молодыми березками. Разомкнутые гончие прежде всего маханиями хвостов выразили
свое удовольствие, встряхнулись, оправились и потом уже маленькой рысцой, принюхиваясь и махая хвостами, побежали в разные стороны.
Я слышал, как гончие погнали дальше, как заатукали
на другой стороне острова, отбили зайца и как Турка в
свой огромный рог вызывал собак, — но все не трогался с места…
На людей нынешнего века он смотрел презрительно, и взгляд этот происходил столько же от врожденной гордости, сколько от тайной досады за то, что в наш век он не мог иметь ни того влияния, ни тех успехов, которые имел в
свой.
Конек его был блестящие связи, которые он имел частию по родству моей матери, частию по
своим товарищам молодости,
на которых он в душе сердился за то, что они далеко ушли в чинах, а он навсегда остался отставным поручиком гвардии.
Он любил музыку, певал, аккомпанируя себе
на фортепьяно, романсы приятеля
своего А…, цыганские песни и некоторые мотивы из опер; но ученой музыки не любил и, не обращая внимания
на общее мнение, откровенно говорил, что сонаты Бетховена нагоняют
на него сон и скуку и что он не знает лучше ничего, как «Не будите меня, молоду», как ее певала Семенова, и «Не одна», как певала цыганка Танюша.
Maman играла второй концерт Фильда —
своего учителя. Я дремал, и в моем воображении возникали какие-то легкие, светлые и прозрачные воспоминания. Она заиграла патетическую сонату Бетховена, и я вспоминал что-то грустное, тяжелое и мрачное. Maman часто играла эти две пьесы; поэтому я очень хорошо помню чувство, которое они во мне возбуждали. Чувство это было похоже
на воспоминание; но воспоминание чего? казалось, что вспоминаешь то, чего никогда не было.
С молитвой поставив
свой посох в угол и осмотрев постель, он стал раздеваться. Распоясав
свой старенький черный кушак, он медленно снял изорванный нанковый зипун, тщательно сложил его и повесил
на спинку стула. Лицо его теперь не выражало, как обыкновенно, торопливости и тупоумия; напротив, он был спокоен, задумчив и даже величав. Движения его были медленны и обдуманны.
Сложив
свои огромные руки
на груди, опустив голову и беспрестанно тяжело вздыхая, Гриша молча стоял перед иконами, потом с трудом опустился
на колени и стал молиться.
Он молился о всех благодетелях
своих (так он называл тех, которые принимали его), в том числе о матушке, о нас, молился о себе, просил, чтобы бог простил ему его тяжкие грехи, твердил: «Боже, прости врагам моим!» — кряхтя поднимался и, повторяя еще и еще те же слова, припадал к земле и опять поднимался, несмотря
на тяжесть вериг, которые издавали сухой резкий звук, ударяясь о землю.
Много воды утекло с тех пор, много воспоминаний о былом потеряли для меня значение и стали смутными мечтами, даже и странник Гриша давно окончил
свое последнее странствование; но впечатление, которое он произвел
на меня, и чувство, которое возбудил, никогда не умрут в моей памяти.
И
на этом новом поприще она заслужила похвалы и награды за
свою деятельность, верность и привязанность к молодой госпоже.
С тех пор Наташка сделалась Натальей Савишной и надела чепец; весь запас любви, который в ней хранился, она перенесла
на барышню
свою.
Когда maman вышла замуж, желая чем-нибудь отблагодарить Наталью Савишну за ее двадцатилетние труды и привязанность, она позвала ее к себе и, выразив в самых лестных словах всю
свою к ней признательность и любовь, вручила ей лист гербовой бумаги,
на котором была написана вольная Наталье Савишне, и сказала, что, несмотря
на то, будет ли она или нет продолжать служить в нашем доме, она всегда будет получать ежегодную пенсию в триста рублей.
Папа сидел со мной рядом и ничего не говорил; я же захлебывался от слез, и что-то так давило мне в горле, что я боялся задохнуться… Выехав
на большую дорогу, мы увидали белый платок, которым кто-то махал с балкона. Я стал махать
своим, и это движение немного успокоило меня. Я продолжал плакать, и мысль, что слезы мои доказывают мою чувствительность, доставляла мне удовольствие и отраду.
Все уже разошлись; одна свеча горит в гостиной; maman сказала, что она сама разбудит меня; это она присела
на кресло,
на котором я сплю,
своей чудесной нежной ручкой провела по моим волосам, и над ухом моим звучит милый знакомый голос...
Ничьи равнодушные взоры не стесняют ее: она не боится излить
на меня всю
свою нежность и любовь. Я не шевелюсь, но еще крепче целую ее руку.
Она улыбается
своей грустной, очаровательной улыбкой, берет обеими руками мою голову, целует меня в лоб и кладет к себе
на колени.
После этого, как, бывало, придешь
на верх и станешь перед иконами, в
своем ваточном халатце, какое чудесное чувство испытываешь, говоря: «Спаси, господи, папеньку и маменьку». Повторяя молитвы, которые в первый раз лепетали детские уста мои за любимой матерью, любовь к ней и любовь к богу как-то странно сливались в одно чувство.
И я написал последний стих. Потом в спальне я прочел вслух все
свое сочинение с чувством и жестами. Были стихи совершенно без размера, но я не останавливался
на них; последний же еще сильнее и неприятнее поразил меня. Я сел
на кровать и задумался…
После этого я очень долго, стоя перед зеркалом, причесывал
свою обильно напомаженную голову; но, сколько ни старался, я никак не мог пригладить вихры
на макушке: как только я, желая испытать их послушание, переставал прижимать их щеткой, они поднимались и торчали в разные стороны, придавая моему лицу самое смешное выражение.
Когда я принес манишку Карлу Иванычу, она уже была не нужна ему: он надел другую и, перегнувшись перед маленьким зеркальцем, которое стояло
на столе, держался обеими руками за пышный бант
своего галстука и пробовал, свободно ли входит в него и обратно его гладко выбритый подбородок. Обдернув со всех сторон наши платья и попросив Николая сделать для него то же самое, он повел нас к бабушке. Мне смешно вспомнить, как сильно пахло от нас троих помадой в то время, как мы стали спускаться по лестнице.
У Карла Иваныча в руках была коробочка
своего изделия, у Володи — рисунок, у меня — стихи; у каждого
на языке было приветствие, с которым он поднесет
свой подарок. В ту минуту, как Карл Иваныч отворил дверь залы, священник надевал ризу и раздались первые звуки молебна.
Удовлетворив
своему любопытству, папа передал ее протопопу, которому вещица эта, казалось, чрезвычайно понравилась: он покачивал головой и с любопытством посматривал то
на коробочку, то
на мастера, который мог сделать такую прекрасную штуку. Володя поднес
своего турка и тоже заслужил самые лестные похвалы со всех сторон. Настал и мой черед: бабушка с одобрительной улыбкой обратилась ко мне.
Последняя смелость и решительность оставили меня в то время, когда Карл Иваныч и Володя подносили
свои подарки, и застенчивость моя дошла до последних пределов: я чувствовал, как кровь от сердца беспрестанно приливала мне в голову, как одна краска
на лице сменялась другою и как
на лбу и
на носу выступали крупные капли пота. Уши горели, по всему телу я чувствовал дрожь и испарину, переминался с ноги
на ногу и не трогался с места.
Княгиня очень много говорила и по
своей речивости принадлежала к тому разряду людей, которые всегда говорят так, как будто им противоречат, хотя бы никто не говорил ни слова: она то возвышала голос, то, постепенно понижая его, вдруг с новой живостью начинала говорить и оглядывалась
на присутствующих, но не принимающих участия в разговоре особ, как будто стараясь подкрепить себя этим взглядом.
Несмотря
на то, что княгиня поцеловала руку бабушки, беспрестанно называла ее ma bonne tante, [моя добрая тетушка (фр.).] я заметил, что бабушка была ею недовольна: она как-то особенно поднимала брови, слушая ее рассказ о том, почему князь Михайло никак не мог сам приехать поздравить бабушку, несмотря
на сильнейшее желание; и, отвечая по-русски
на французскую речь княгини, она сказала, особенно растягивая
свои слова...
Можете себе представить, mon cousin, — продолжала она, обращаясь исключительно к папа, потому что бабушка, нисколько не интересуясь детьми княгини, а желая похвастаться
своими внуками, с тщательностию достала мои стихи из-под коробочки и стала их развертывать, — можете себе представить, mon cousin, что он сделал
на днях…
— Разве вы бьете
своих детей, моя милая? — спросила бабушка, значительно поднимая брови и делая особенное ударение
на слово бьете.
— Впрочем, у каждого
на этот счет может быть
свое мнение.
С первой молодости он держал себя так, как будто готовился занять то блестящее место в свете,
на которое впоследствии поставила его судьба; поэтому, хотя в его блестящей и несколько тщеславной жизни, как и во всех других, встречались неудачи, разочарования и огорчения, он ни разу не изменил ни
своему всегда спокойному характеру, ни возвышенному образу мыслей, ни основным правилам религии и нравственности и приобрел общее уважение не столько
на основании
своего блестящего положения, сколько
на основании
своей последовательности и твердости.
Он был
на такой ноге в городе, что пригласительный билет от него мог служить паспортом во все гостиные, что многие молоденькие и хорошенькие дамы охотно подставляли ему
свои розовенькие щечки, которые он целовал как будто с отеческим чувством, и что иные, по-видимому, очень важные и порядочные, люди были в неописанной радости, когда допускались к партии князя.
Уже мало оставалось для князя таких людей, как бабушка, которые были бы с ним одного круга, одинакового воспитания, взгляда
на вещи и одних лет; поэтому он особенно дорожил
своей старинной дружеской связью с нею и оказывал ей всегда большое уважение.
— Я, однако, не понимаю, — отвечал князь, — отчего эти всегдашние жалобы
на расстройство обстоятельств? У него очень хорошее состояние, а Наташину Хабаровку, в которой мы с вами во время оно игрывали
на театре, я знаю как
свои пять пальцев, — чудесное именье! и всегда должно приносить прекрасный доход.
— Да, мой друг, — продолжала бабушка после минутного молчания, взяв в руки один из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, — я часто думаю, что он не может ни ценить, ни понимать ее и что, несмотря
на всю ее доброту, любовь к нему и старание скрыть
свое горе — я очень хорошо знаю это, — она не может быть с ним счастлива; и помяните мое слово, если он не…
Между нами никогда не было сказано ни слова о любви; но он чувствовал
свою власть надо мною и бессознательно, но тиранически употреблял ее в наших детских отношениях; я же, как ни желал высказать ему все, что было у меня
на душе, слишком боялся его, чтобы решиться
на откровенность; старался казаться равнодушным и безропотно подчинялся ему.