Неточные совпадения
Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как
за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все
это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты.
Карл Иваныч большую часть своего времени проводил
за чтением, даже испортил им свое зрение; но, кроме
этих книг и «Северной пчелы», он ничего не читал.
— Ну, из этих-то денег ты и пошлешь десять тысяч в Совет
за Петровское. Теперь деньги, которые находятся в конторе, — продолжал папа (Яков смешал прежние двенадцать тысяч и кинул двадцать одну тысячу), — ты принесешь мне и нынешним же числом покажешь в расходе. (Яков смешал счеты и перевернул их, показывая, должно быть,
этим, что и деньги двадцать одна тысяча пропадут так же.)
Этот же конверт с деньгами ты передашь от меня по адресу.
Яков был крепостной, весьма усердный и преданный человек; он, как и все хорошие приказчики, был до крайности скуп
за своего господина и имел о выгодах господских самые странные понятия. Он вечно заботился о приращении собственности своего господина на счет собственности госпожи, стараясь доказывать, что необходимо употреблять все доходы с ее имений на Петровское (село, в котором мы жили). В настоящую минуту он торжествовал, потому что совершенно успел в
этом.
Хотя по приготовлениям, которые
за несколько дней заметны были, мы уже ожидали чего-то необыкновенного, однако новость
эта поразила нас ужасно. Володя покраснел и дрожащим голосом передал поручение матушки.
Несколько раз, с различными интонациями и с выражением величайшего удовольствия, прочел он
это изречение, выражавшее его задушевную мысль; потом задал нам урок из истории и сел у окна. Лицо его не было угрюмо, как прежде; оно выражало довольство человека, достойно отмстившего
за нанесенную ему обиду.
Что
за несносная особа была
эта Мими!
Ей надо было с большими усилиями перетянуть свою подругу, и когда она достигала
этого, один из выжлятников, ехавших сзади, непременно хлопал по ней арапником, приговаривая: «В кучу!» Выехав
за ворота, папа велел охотникам и нам ехать по дороге, а сам повернул в ржаное поле.
Турка подъехал к острову, остановился, внимательно выслушал от папа подробное наставление, как равняться и куда выходить (впрочем, он никогда не соображался с
этим наставлением, а делал по-своему), разомкнул собак, не спеша второчил смычки, сел на лошадь и, посвистывая, скрылся
за молодыми березками. Разомкнутые гончие прежде всего маханиями хвостов выразили свое удовольствие, встряхнулись, оправились и потом уже маленькой рысцой, принюхиваясь и махая хвостами, побежали в разные стороны.
Но каков был мой стыд, когда вслед
за гончими, которые в голос вывели на опушку, из-за кустов показался Турка! Он видел мою ошибку (которая состояла в том, что я не выдержал) и, презрительно взглянув на меня, сказал только: «Эх, барин!» Но надо знать, как
это было сказано! Мне было бы легче, ежели бы он меня, как зайца, повесил на седло.
— Ну, пожалуйста… отчего ты не хочешь сделать нам
этого удовольствия? — приставали к нему девочки. — Ты будешь Charles, или Ernest, или отец — как хочешь? — говорила Катенька, стараясь
за рукав курточки приподнять его с земли.
На людей нынешнего века он смотрел презрительно, и взгляд
этот происходил столько же от врожденной гордости, сколько от тайной досады
за то, что в наш век он не мог иметь ни того влияния, ни тех успехов, которые имел в свой.
Прочтя
эту записку, в которой Карл Иваныч требует, чтобы ему заплатили все деньги, издержанные им на подарки, и даже заплатили бы
за обещанный подарок, всякий подумает, что Карл Иваныч больше ничего, как бесчувственный и корыстолюбивый себялюбец, — и всякий ошибется.
Чувство умиления, с которым я слушал Гришу, не могло долго продолжаться, во-первых, потому, что любопытство мое было насыщено, а во-вторых, потому, что я отсидел себе ноги, сидя на одном месте, и мне хотелось присоединиться к общему шептанью и возне, которые слышались сзади меня в темном чулане. Кто-то взял меня
за руку и шепотом сказал: «Чья
это рука?» В чулане было совершенно темно; но по одному прикосновению и голосу, который шептал мне над самым ухом, я тотчас узнал Катеньку.
Совершенно бессознательно я схватил ее руку в коротеньких рукавчиках
за локоть и припал к ней губами. Катенька, верно, удивилась
этому поступку и отдернула руку:
этим движеньем она толкнула сломанный стул, стоявший в чулане. Гриша поднял голову, тихо оглянулся и, читая молитвы, стал крестить все углы. Мы с шумом и шепотом выбежали из чулана.
И на
этом новом поприще она заслужила похвалы и награды
за свою деятельность, верность и привязанность к молодой госпоже.
Один раз я на нее рассердился. Вот как
это было.
За обедом, наливая себе квасу, я уронил графин и облил скатерть.
После обеда я в самом веселом расположении духа, припрыгивая, отправился в залу, как вдруг из-за двери выскочила Наталья Савишна с скатертью в руке, поймала меня и, несмотря на отчаянное сопротивление с моей стороны, начала тереть меня мокрым по лицу, приговаривая: «Не пачкай скатертей, не пачкай скатертей!» Меня так
это обидело, что я разревелся от злости.
«Что я
за неженка? авось не замерзну. Хоть бы поскорей
это все кончилось: сесть бы и ехать».
Она другой рукой берет меня
за шею, и пальчики ее быстро шевелятся и щекотят меня. В комнате тихо, полутемно; нервы мои возбуждены щекоткой и пробуждением; мамаша сидит подле самого меня; она трогает меня; я слышу ее запах и голос. Все
это заставляет меня вскочить, обвить руками ее шею, прижать голову к ее груди и, задыхаясь, сказать...
После
этого, как, бывало, придешь на верх и станешь перед иконами, в своем ваточном халатце, какое чудесное чувство испытываешь, говоря: «Спаси, господи, папеньку и маменьку». Повторяя молитвы, которые в первый раз лепетали детские уста мои
за любимой матерью, любовь к ней и любовь к богу как-то странно сливались в одно чувство.
Почти месяц после того, как мы переехали в Москву, я сидел на верху бабушкиного дома,
за большим столом и писал; напротив меня сидел рисовальный учитель и окончательно поправлял нарисованную черным карандашом головку какого-то турка в чалме. Володя, вытянув шею, стоял сзади учителя и смотрел ему через плечо. Головка
эта была первое произведение Володи черным карандашом и нынче же, в день ангела бабушки, должна была быть поднесена ей.
Стихотворение
это, написанное красивым круглым почерком на тонком почтовом листе, понравилось мне по трогательному чувству, которым оно проникнуто; я тотчас же выучил его наизусть и решился взять
за образец. Дело пошло гораздо легче. В день именин поздравление из двенадцати стихов было готово, и, сидя
за столом в классной, я переписывал его на веленевую бумагу.
— Ты
это знай, Николенька, что
за твое лицо тебя никто не будет любить; поэтому ты должен стараться быть умным и добрым мальчиком.
Несмотря на
это, на меня часто находили минуты отчаяния: я воображал, что нет счастия на земле для человека с таким широким носом, толстыми губами и маленькими серыми глазами, как я; я просил бога сделать чудо — превратить меня в красавца, и все, что имел в настоящем, все, что мог иметь в будущем, я все отдал бы
за красивое лицо.
При
этом он так больно ущипнул меня
за щеку, что если я не вскрикнул, так только потому, что догадался принять
это за ласку.
— Непременно, непременно на голову! — закричали мы все, обступив Иленьку, который в
эту минуту заметно испугался и побледнел, схватили его
за руку и повлекли к лексиконам.
«Да,
это правда, — подумал я. — Иленька больше ничего как плакса, а вот Сережа — так
это молодец… что
это за молодец!..»
— А
это что, — сказала она, вдруг схватив меня
за левую руку. — Voyez, ma chère, [Посмотрите, моя дорогая (фр.).] — продолжала она, обращаясь к г-же Валахиной, — voyez comme ce jeune homme s’est fait élégant pour danser avec votre fille. [посмотрите, как расфрантился
этот молодой человек, чтобы танцевать с вашей дочерью (фр.).]
Хотя мне в
эту минуту больше хотелось спрятаться с головой под кресло бабушки, чем выходить из-за него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» [роза (фр.).] и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то рука в белой перчатке очутилась в моей, и княжна с приятнейшей улыбкой пустилась вперед, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что делать с своими ногами.
Зачем Володя делал мне знаки, которые все видели и которые не могли помочь мне? зачем
эта противная княжна так посмотрела на мои ноги? зачем Сонечка… она милочка; но зачем она улыбалась в
это время? зачем папа покраснел и схватил меня
за руку?
Я выделывал ногами самые забавные штуки: то, подражая лошади, бежал маленькой рысцой, гордо поднимая ноги, то топотал ими на месте, как баран, который сердится на собаку, при
этом хохотал от души и нисколько не заботился о том, какое впечатление произвожу на зрителей, Сонечка тоже не переставала смеяться: она смеялась тому, что мы кружились, взявшись рука
за руку, хохотала, глядя на какого-то старого барина, который, медленно поднимая ноги, перешагнул через платок, показывая вид, что ему было очень трудно
это сделать, и помирала со смеху, когда я вспрыгивал чуть не до потолка, чтобы показать свою ловкость.
Я не мог надеяться на взаимность, да и не думал о ней: душа моя и без того была преисполнена счастием. Я не понимал, что
за чувство любви, наполнявшее мою душу отрадой, можно было бы требовать еще большего счастия и желать чего-нибудь, кроме того, чтобы чувство
это никогда не прекращалось. Мне и так было хорошо. Сердце билось, как голубь, кровь беспрестанно приливала к нему, и хотелось плакать.
Когда мы проходили по коридору, мимо темного чулана под лестницей, я взглянул на него и подумал: «Что бы
это было
за счастие, если бы можно было весь век прожить с ней в
этом темном чулане! и чтобы никто не знал, что мы там живем».
«Как мог я так страстно и так долго любить Сережу? — рассуждал я, лежа в постели. — Нет! он никогда не понимал, не умел ценить и не стоил моей любви… а Сонечка? что
это за прелесть! „Хочешь?“, „тебе начинать“.
Чем ближе подходил он к
этой комнате, тем более, по всем телодвижениям, было заметно его беспокойство: войдя в диванную, он шел на цыпочках, едва переводил дыхание и перекрестился, прежде чем решился взяться
за замок затворенной двери.
Налево от двери стояли ширмы,
за ширмами — кровать, столик, шкафчик, уставленный лекарствами, и большое кресло, на котором дремал доктор; подле кровати стояла молодая, очень белокурая, замечательной красоты девушка, в белом утреннем капоте, и, немного засучив рукава, прикладывала лед к голове maman, которую не было видно в
эту минуту.
Детей! детей!» Я хотела было
за вами бежать, да Иван Васильич остановил, говорит: «
Это хуже встревожит ее, лучше не надо».
Дверь скрипнула, и в комнату вошел дьячок на смену.
Этот шум разбудил меня, и первая мысль, которая пришла мне, была та, что, так как я не плачу и стою на стуле в позе, не имеющей ничего трогательного, дьячок может принять меня
за бесчувственного мальчика, который из шалости или любопытства забрался на стул: я перекрестился, поклонился и заплакал.
Я презирал себя
за то, что не испытываю исключительно одного чувства горести, и старался скрывать все другие; от
этого печаль моя была неискренна и неестественна.
В дальнем углу залы, почти спрятавшись
за отворенной дверью буфета, стояла на коленях сгорбленная седая старушка. Соединив руки и подняв глаза к небу, она не плакала, но молилась. Душа ее стремилась к богу, она просила его соединить ее с тою, кого она любила больше всего на свете, и твердо надеялась, что
это будет скоро.
Только в
эту минуту я понял, отчего происходил тот сильный тяжелый запах, который, смешиваясь с запахом ладана, наполнял комнату; и мысль, что то лицо, которое
за несколько дней было исполнено красоты и нежности, лицо той, которую я любил больше всего на свете, могло возбуждать ужас, как будто в первый раз открыла мне горькую истину и наполнила душу отчаянием.
— А
это на что похоже, что вчера только восемь фунтов пшена отпустила, опять спрашивают: ты как хочешь, Фока Демидыч, а я пшена не отпущу.
Этот Ванька рад, что теперь суматоха в доме: он думает, авось не заметят. Нет, я потачки
за барское добро не дам. Ну виданное ли
это дело — восемь фунтов?
У всех домашних она просила прощенья
за обиды, которые могла причинить им, и просила духовника своего, отца Василья, передать всем нам, что не знает, как благодарить нас
за наши милости, и просит нас простить ее, если по глупости своей огорчила кого-нибудь, «но воровкой никогда не была и могу сказать, что барской ниткой не поживилась».
Это было одно качество, которое она ценила в себе.