Неточные совпадения
Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались,
как ни забивали камнями землю, чтобы ничего
не росло на ней,
как ни счищали всякую пробивающуюся травку,
как ни дымили каменным углем и нефтью,
как ни обрезывали деревья и ни выгоняли всех животных и птиц, — весна была весною даже и в городе.
Извозчики, лавочники, кухарки, рабочие, чиновники останавливались и с любопытством оглядывали арестантку; иные покачивали головами и думали: «вот до чего доводит дурное,
не такое,
как наше, поведение». Дети с ужасом смотрели на разбойницу, успокаиваясь только тем, что за ней идут солдаты, и она теперь ничего уже
не сделает. Один деревенский мужик, продавший уголь и напившийся чаю в трактире, подошел к ней, перекрестился и подал ей копейку. Арестантка покраснела, наклонила голову и что-то проговорила.
История арестантки Масловой была очень обыкновенная история. Маслова была дочь незамужней дворовой женщины, жившей при своей матери-скотнице в деревне у двух сестер-барышень помещиц. Незамужняя женщина эта рожала каждый год, и,
как это обыкновенно делается по деревням, ребенка крестили, и потом мать
не кормила нежеланно появившегося, ненужного и мешавшего работе ребенка, и он скоро умирал от голода.
С тех пор ей всё стало постыло, и она только думала о том,
как бы ей избавиться от того стыда, который ожидал ее, и она стала
не только неохотно и дурно служить барышням, но, сама
не знала,
как это случилось, — вдруг ее прорвало. Она наговорила барышням грубостей, в которых сама потом раскаивалась, и попросила расчета.
Маслова курила уже давно, но в последнее время связи своей с приказчиком и после того,
как он бросил ее, она всё больше и больше приучалась пить. Вино привлекало ее
не только потому, что оно казалось ей вкусным, но оно привлекало ее больше всего потому, что давало ей возможность забывать всё то тяжелое, что она пережила, и давало ей развязность и уверенность в своем достоинстве, которых она
не имела без вина. Без вина ей всегда было уныло и стыдно.
Выбрав из десятка галстуков и брошек те,
какие первые попались под руку, — когда-то это было ново и забавно, теперь было совершенно всё равно, — Нехлюдов оделся в вычищенное и приготовленное на стуле платье и вышел, хотя и
не вполне свежий, но чистый и душистый, в длинную, с натертым вчера тремя мужиками паркетом столовую с огромным дубовым буфетом и таким же большим раздвижным столом, имевшим что-то торжественное в своих широко расставленных в виде львиных лап резных ножках.
«Исполняя взятую на себя обязанность быть вашей памятью, — было написано на листе серой толстой бумаги с неровными краями острым, но разгонистым почерком, — напоминаю вам, что вы нынче, 28-го апреля, должны быть в суде присяжных и потому
не можете никак ехать с нами и Колосовым смотреть картины,
как вы, с свойственным вам легкомыслием, вчера обещали; à moins que vous ne soyez disposé à payer à la cour d’assises les 300 roubles d’amende, que vous vous refusez pour votre cheval, [если, впрочем, вы
не предполагаете уплатить в окружной суд штраф в 300 рублей, которые вы жалеете истратить на покупку лошади.] зa то, что
не явились во-время.
Если бы она
не согласилась на разрыв, она давно бы написала или даже сама приехала,
как она делала это прежде.
«И извозчики знают о моих отношениях к Корчагиным», подумал Нехлюдов, и нерешенный вопрос, занимавший его постоянно в последнее время: следует или
не следует жениться на Корчагиной, стал перед ним, и он,
как в большинстве вопросов, представлявшихся ему в это время, никак, ни в ту ни в другую сторону,
не мог решить его.
В пользу же в частности женитьбы именно на Мисси (Корчагину звали Мария и,
как во всех семьях известного круга, ей дали прозвище) — было, во-первых, то, что она была породиста и во всем, от одежды до манеры говорить, ходить, смеяться, выделялась от простых людей
не чем-нибудь исключительным, а «порядочностью», — он
не знал другого выражения этого свойства и ценил это свойство очень высоко; во-вторых, еще то, что она выше всех других людей ценила его, стало быть, по его понятиям, понимала его.
Так что доводов было столько же за, сколько и против; по крайней мере, по силе своей доводы эти были равны, и Нехлюдов, смеясь сам над собою, называл себя Буридановым ослом. И всё-таки оставался им,
не зная, к
какой из двух вязанок обратиться.
Если бы его спросили, почему он считает себя выше большинства людей, он
не мог бы ответить, так
как вся его жизнь
не являла никаких особенных достоинств.
А между тем он несомненно признавал это свое превосходство и принимал выказываемые ему знаки уважения
как должное и оскорблялся, когда этого
не было.
— Ну, это гражданская доблесть. Погодите,
как проголодаетесь да спать
не дадут,
не то запоете! — еще громче хохоча, заговорил Петр Герасимович.
«Ничто так
не поддерживает,
как обливание водою и гимнастика», подумал он, ощупывая левой рукой с золотым кольцом на безымяннике напруженный бисепс правой. Ему оставалось еще сделать мулинэ (он всегда делал эти два движения перед долгим сидением заседания), когда дверь дрогнула. Кто-то хотел отворить ее. Председатель поспешно положил гири на место и отворил дверь.
Бреве же был консервативен и даже,
как все служащие в России немцы, особенно предан православию, и секретарь
не любил его и завидовал его месту.
Вслед за старушкой из двери залы гражданского отделения, сияя пластроном широко раскрытого жилета и самодовольным лицом, быстро вышел тот самый знаменитый адвокат, который сделал так, что старушка с цветами осталась
не при чем, а делец, давший ему 10 тысяч рублей, получил больше 100 тысяч. Все глаза обратились на адвоката, и он чувствовал это и всей наружностью своей
как бы говорил: «
не нужно никих выражений преданности», и быстро прошел мимо всех.
Как только она вошла, глаза всех мужчин, бывших в зале, обратились на нее и долго
не отрывались от ее белого с черными глянцевито-блестящими глазами лица и выступавшей под халатом высокой груди. Даже жандарм, мимо которого она проходила,
не спуская глаз, смотрел на нее, пока она проходила и усаживалась, и потом, когда она уселась,
как будто сознавая себя виновным, поспешно отвернулся и, встряхнувшись, уперся глазами в окно прямо перед собой.
Одни слишком громко повторяли слова,
как будто с задором и выражением, говорящим: «а я всё-таки буду и буду говорить», другие же только шептали, отставали от священника и потом,
как бы испугавшись,
не во-время догоняли его; одни крепко-крепко,
как бы боясь, что выпустят что-то, вызывающими жестами держали свои щепотки, а другие распускали их и опять собирали.
— Никогда
не сужден, потому
как мы жили прежде…
Бочковой было 43 года, звание — коломенская мещанка, занятие — коридорная в той же гостинице «Мавритания». Под судом и следствием
не была, копию с обвинительного акта получила. Ответы свои выговаривала Бочкова чрезвычайно смело и с такими интонациями, точно она к каждому ответу приговаривала: «да, Евфимия, и Бочкова, копию получила, и горжусь этим, и смеяться никому
не позволю». Бочкова,
не дожидаясь того, чтобы ей сказали сесть, тотчас же села,
как только кончились вопросы.
Нехлюдов между тем, надев pince-nez, глядел на подсудимых по мере того,
как их допрашивали. — «Да
не может быть, — думал он,
не спуская глаз с лица подсудимой, — но
как же Любовь?», думал он, услыхав ее ответ.
Привлеченные в качестве обвиняемых Маслова, Бочкова и Картинкин виновными себя
не признали, объявив: Маслова — что она действительно была послана Смельковым из дома терпимости, где она, по ее выражению, работает, в гостиницу «Мавританию» привезти купцу денег, и что, отперев там данным ей ключом чемодан купца, она взяла из него 40 рублей серебром,
как ей было велено, но больше денег
не брала, что могут подтвердить Бочкова и Картинкин, в присутствии которых она отпирала и запирала чемодан и брала деньги.
—
Не могу я этого сделать, потому
как…
—
Не виновата я ни в чем, — бойко и твердо заговорила обвиняемая. — Я и в номер
не входила… А
как эта паскуда вошла, так она и сделала дело.
— Ни в чем
не виновата, — быстро заговорила она, —
как сначала говорила, так и теперь говорю:
не брала,
не брала и
не брала, ничего я
не брала, а перстень он мне сам дал…
— В этом признаю. Только я думала,
как мне сказали, что они сонные, что от них ничего
не будет.
Не думала и
не хотела. Перед Богом говорю —
не хотела, — сказала она.
—
Как было? — вдруг быстро начала Маслова. — Приехала в гостиницу, провели меня в номер, там он был, и очень уже пьяный. — Она с особенным выражением ужаса, расширяя глаза, произносила слово он. — Я хотела уехать, он
не пустил.
«Неужели узнала?» с ужасом подумал Нехлюдов, чувствуя,
как кровь приливала ему к лицу; но Маслова,
не выделяя его от других, тотчас же отвернулась и опять с испуганным выражением уставилась на товарища прокурора.
И товарищ прокурора тотчас же снял локоть с конторки и стал записывать что-то. В действительности он ничего
не записывал, а только обводил пером буквы своей записки, но он видал,
как прокуроры и адвокаты это делают: после ловкого вопроса вписывают в свою речь ремарку, которая должна сокрушить противника.
— Приехала и сделала всё,
как он велел: пошла в номер.
Не одна пошла в номер, а позвала и Симона Михайловича и ее, — сказала она, указывая на Бочкову.
Маслова вздрогнула,
как только прокурор обратился к ней. Она
не знала,
как и что, но чувствовала, что он хочет ей зла.
— А
как мы приехали с ним в номер, я хотела уходить, а он ударил меня по голове и гребень сломал. Я рассердилась, хотела уехать. Он взял перстень с пальца и подарил мне, чтобы я
не уезжала, — сказала она.
В то время Нехлюдов, воспитанный под крылом матери, в 19 лет был вполне невинный юноша. Он мечтал о женщине только
как о жене. Все же женщины, которые
не могли, по его понятию, быть его женой, были для него
не женщины, а люди. Но случилось, что в это лето, в Вознесенье, к тетушкам приехала их соседка с детьми: двумя барышнями, гимназистом и с гостившим у них молодым художником из мужиков.
Она придвинулась к нему, и он, сам
не зная,
как это случилось, потянулся к ней лицом; она
не отстранилась, он сжал крепче ее руку и поцеловал ее в губы.
Но она напрасно боялась этого: Нехлюдов, сам
не зная того, любил Катюшу,
как любят невинные люди, и его любовь была главной защитой от падения и для него и для нее.
В особенности развращающе действует на военных такая жизнь потому, что если невоенный человек ведет такую жизнь, он в глубине души
не может
не стыдиться такой жизни. Военные же люди считают, что это так должно быть, хвалятся, гордятся такою жизнью, особенно в военное время,
как это было с Нехлюдовым, поступившим в военную службу после объявления войны Турции. «Мы готовы жертвовать жизнью на войне, и потому такая беззаботная, веселая жизнь
не только простительна, но и необходима для нас. Мы и ведем ее».
Нехлюдову хотелось спросить Тихона про Катюшу: что она?
как живет?
не выходит ли замуж? Но Тихон был так почтителен и вместе строг, так твердо настаивал на том, чтобы самому поливать из рукомойника на руки воду, что Нехлюдов
не решился спрашивать его о Катюше и только спросил про его внуков, про старого братцева жеребца, про дворняжку Полкана. Все были живы, здоровы, кроме Полкана, который взбесился в прошлом году.
— Здравствуй… здравствуйте, —
не знал он,
как, на «ты» или на «вы» говорить с ней, и покраснел так же,
как и она. — Живы, здоровы?
Так же,
как и прежде, он
не мог без волнения видеть теперь белый фартук Катюши,
не мог без радости слышать ее походку, ее голос, ее смех,
не мог без умиления смотреть в ее черные,
как мокрая смородина, глаза, особенно когда она улыбалась,
не мог, главное, без смущения видеть,
как она краснела при встрече с ним.
Он чувствовал, что влюблен, но
не так,
как прежде, когда эта любовь была для него тайной, и он сам
не решался признаться себе в том, что он любит, и когда он был убежден в том, что любить можно только один paз, — теперь он был влюблен, зная это и радуясь этому и смутно зная, хотя и скрывая от себя, в чем состоит любовь, и что из нее может выйти.
Нехлюдов с тетушками и прислугой,
не переставая поглядывать на Катюшу, которая стояла у двери и приносила кадила, отстоял эту заутреню, похристосовался с священником и тетушками и хотел уже итти спать,
как услыхал в коридоре сборы Матрены Павловны, старой горничной Марьи Ивановны, вместе с Катюшей в церковь, чтобы святить куличи и пасхи. «Поеду и я», подумал он.
Дороги до церкви
не было ни на колесах ни на санях, и потому Нехлюдов, распоряжавшийся
как дома у тетушек, велел оседлать себе верхового, так называемого «братцева» жеребца и, вместо того чтобы лечь спать, оделся в блестящий мундир с обтянутыми рейтузами, надел сверху шинель и поехал на разъевшемся, отяжелевшем и
не перестававшем ржать старом жеребце, в темноте, по лужам и снегу, к церкви.
Нехлюдову же было удивительно,
как это он, этот дьячок,
не понимает того, что всё, что здесь да и везде на свете существует, существует только для Катюши, и что пренебречь можно всем на свете, только
не ею, потому что она — центр всего.
Они вышли с Матреной Павловной на паперть и остановились, подавая нищим. Нищий, с красной, зажившей болячкой вместо носа, подошел к Катюше. Она достала из платка что-то, подала ему и потом приблизилась к нему и,
не выражая ни малейшего отвращения, напротив, так же радостно сияя глазами, три раза поцеловалась. И в то время,
как она целовалась с нищим, глаза ее встретились с взглядом Нехлюдова.
Как будто она спрашивала: хорошо ли, так ли она делает?
Нехлюдов пустил ее, и ему стало на мгновенье
не только неловко и стыдно, но гадко на себя. Ему бы надо было поверить себе, но он
не понял, что эта неловкость и стыд были самые добрые чувства его души, просившиеся наружу, а, напротив, ему показалось, что это говорит в нем его глупость, что надо делать,
как все делают.
Он догнал ее еще раз, опять обнял и поцеловал в шею. Этот поцелуй был совсем уже
не такой,
как те первых два поцелуя: один бессознательный за кустом сирени и другой нынче утром в церкви. Этот был страшен, и она почувствовала это.
Засунув обе руки в чистую наволочку и держа ими подушку за углы, она оглянулась на него и улыбнулась, но
не веселой и радостной,
как прежде, а испуганной, жалостной улыбкой.
Весь вечер он был сам
не свой: то входил к тетушкам, то уходил от них к себе и на крыльцо и думал об одном,
как бы одну увидать ее; но и она избегала его, и Матрена Павловна старалась
не выпускать ее из вида.
Выражение ужаса
не оставило ее лица и тогда, когда, приложив обе ладони,
как шоры, к глазам, она узнала его.