Но почему слова эти, противно всему учению Христа, понимаются так узко, что в запрещении судить не входит запрещение судов, почему предполагается, что Христос, запрещая осуждение ближнего, невольно сорвавшееся с языка, как дурное дело, такое же осуждение, совершаемое сознательно и связанное с причинением насилия над осужденным, не считает дурным делом и
не запрещает, — на это нет ответа; и ни малейшего намека о том, чтобы можно было под осуждением разуметь и то осуждение, которое происходит на судах и от которого страдают миллионы.
Мы так пропустили мимо ушей и забыли всё то, что он сказал нам о нашей жизни — о том, что не только убивать, но гневаться нельзя на другого человека, что нельзя защищаться, а надо подставлять щеку, что надо любить врагов, — что нам теперь, привыкшим называть людей, посвятивших свою жизнь убийству, — христолюбивым воинством, привыкшим слушать молитвы, обращенные ко Христу о победе над врагами, славу и гордость свою полагающим в убийстве, в некоторого рода святыню возведшим символ убийства, шпагу, так что человек без этого символа, — без ножа, — это осрамленный человек, что нам теперь кажется, что Христос
не запретил войны, что если бы он запрещал, он бы сказал это яснее.
Неточные совпадения
Я
не толковать хочу учение Христа, а только одного хотел бы:
запретить толковать его.
Везде много раз Христос говорит, что тот, кто
не взял крест, кто
не отрекся от всего, тот
не может быть его учеником, т. е. кто
не готов на все последствия, вытекающие из исполнения правила о непротивлении злу. Ученикам Христос говорит: будьте нищие, будьте готовы,
не противясь злу, принять гонения, страдания и смерть. Сам готовится на страдания и смерть,
не противясь злу, и отгоняет от себя Петра, жалеющего об этом, и сам умирает,
запрещая противиться злу и
не изменяя своему учению.
Расскажу подробно, как уничтожилось во мне всякое сомнение о том, что слова эти
не могут быть понимаемы иначе, как в том смысле, что Христос
запрещает всяческие человеческие учреждения судов, и словами этими ничего
не мог сказать другого.
Восстановив в своем воображении положение первых христиан среди язычников, каждый легко поймет, что
запрещать суды гонимым человеческими судами христианам
не могло приходить в голову. Только при случае они могли коснуться этого зла, отрицая основы его, как они делают это.
Но нигде ни слова
не говорится о человеческих учреждениях, судах, о том, в каком отношении находятся суды эти к этому запрещению осуждать.
Запрещает ли их Христос, или допускает? На этот естественный вопрос нет никакого ответа, как будто уже слишком очевидно то, что как скоро христианин сел на судейское место, то тогда он
не только может осуждать ближнего, но и казнить его.
Христос велит прощать всем, прощать без конца; сам прощает и
запрещает Петру гневаться на Малха, когда Петр защищает своего ведомого на распятие учителя, казалось бы,
не напрасно.
Мне представлялось, что Христос должен был
запрещать всякий гнев, всякое недоброжелательство и для того, чтобы его
не было, предписывает каждому: прежде чем идти приносить жертву, т. е. прежде, чем становиться в общение с богом, вспомнить, нет ли человека, который сердится на тебя. И если есть такой, напрасно или
не напрасно, то пойти и помириться, а потом уж приносить жертву или молиться. Так мне казалось, но по толкованиям выходило, что это место надо понимать условно.
Как придет в голову человеку, которого заставляют клясться крестом и Евангелием, что крест оттого и свят, что на нем распяли того, кто
запрещал клясться, и что присягающий, может быть, целует, как святыню, то самое место, где ясно и определенно сказано:
не клянитесь никак.
Христос
не мог себе представить этого, и потому он
не мог христианину
запрещать войну, как
не может отец, дающий наставление своему сыну о том, как надо жить честно,
не обижая никого и отдавая свое другим,
запрещать ему, как
не надо резать людей на большой дороге.
То, чтобы нужно было христианину
запрещать убийство, называемое войною,
не мог себе представить и ни один апостол и ни один ученик Христа первых веков христианства. Вот что говорит, например, Ориген в своем ответе Цельзию (глава 63).
«Какая шестая заповедь божия? —
Не убий.
Не убий —
не убивай. — Что бог
запрещает этой заповедью? —
Запрещает убивать, т. е. лишать жизни человека. — Грех ли наказывать по закону преступника смертью и убивать неприятеля на войне? «
Не грех. Преступника лишают жизни, чтобы прекратить великое зло, которое он делает; неприятеля убивают на войне потому, что на войне сражаются за государя и отечество». И этими словами ограничивается объяснение того, почему отменяется заповедь бога. Я
не поверил своим глазам.
Конечно, и то правда, что, подписывая на пьяной исповеди Марьи Алексевны «правда», Лопухов прибавил бы: «а так как, по вашему собственному признанию, Марья Алексевна, новые порядки лучше прежних, то я и
не запрещаю хлопотать о их заведении тем людям, которые находят себе в том удовольствие; что же касается до глупости народа, которую вы считаете помехою заведению новых порядков, то, действительно, она помеха делу; но вы сами не будете спорить, Марья Алексевна, что люди довольно скоро умнеют, когда замечают, что им выгодно стало поумнеть, в чем прежде не замечалась ими надобность; вы согласитесь также, что прежде и не было им возможности научиться уму — разуму, а доставьте им эту возможность, то, пожалуй, ведь они и воспользуются ею».
Когда Марко Данилыч распивал лянсин с матерями, бойко вошел развеселый Петр Степаныч. Здороваясь с хозяином, взглянул на стариц… «Батюшки светы! Мать Таисея! Вот встреча-то! И Таифа тут же. Ну, — думает себе Петр Степаныч, — как они про свадьбу-то разнюхали да про все Марку Данилычу рассказали!.. Пропадай тогда моя головушка долой!» И веселый вид его смутился. «Не прогнал бы,
не запретил бы дочери знаться со мной», — думал он про себя.
Неточные совпадения
Он был любим… по крайней мере // Так думал он, и был счастлив. // Стократ блажен, кто предан вере, // Кто, хладный ум угомонив, // Покоится в сердечной неге, // Как пьяный путник на ночлеге, // Или, нежней, как мотылек, // В весенний впившийся цветок; // Но жалок тот, кто всё предвидит, // Чья
не кружится голова, // Кто все движенья, все слова // В их переводе ненавидит, // Чье сердце опыт остудил // И забываться
запретил!
— Ты! — сказал Илья Ильич. — Я
запретил тебе заикаться о переезде, а ты,
не проходит дня, чтоб пять раз
не напомнил мне: ведь это расстроивает меня — пойми ты. И так здоровье мое никуда
не годится.
Притом тетка слышала, как Штольц накануне отъезда говорил Ольге, чтоб она
не давала дремать Обломову, чтоб
запрещала спать, мучила бы его, тиранила, давала ему разные поручения — словом, распоряжалась им. И ее просил
не выпускать Обломова из вида, приглашать почаще к себе, втягивать в прогулки, поездки, всячески шевелить его, если б он
не поехал за границу.
— Э-э-э! слишком проворно! Видишь, еще что!
Не сейчас ли прикажете? А ты мне
не смей и напоминать о квартире. Я уж тебе
запретил раз; а ты опять. Смотри!
Но если бы во дни просвещения возмнили книги, учащие гаданию или суеверие проповедующие,
запрещать или жечь,
не смешно ли бы было, чтобы истина приняла жезл гонения на суеверие? чтоб истина искала на поражение заблуждения опоры власти и меча, когда вид ее один есть наижесточайший бич на заблуждение?