Неточные совпадения
Жена узнала,
что муж был в связи
с бывшею в их доме Француженкою-гувернанткой, и объявила мужу,
что не может жить
с ним в одном доме.
«Ах, ах, ах! Аа!…» замычал он, вспоминая всё,
что было. И его воображению представились опять все подробности ссоры
с женою, вся безвыходность его положения и мучительнее всего собственная вина его.
«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее то,
что виной всему я, — виной я, а не виноват. В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он
с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры.
С ним случилось в эту минуту то,
что случается
с людьми, когда они неожиданно уличены в чем-нибудь слишком постыдном.
«Но
что же делать?
что делать?»
с отчаянием говорил он себе и не находил ответа.
Она была довольна, счастлива детьми, я не мешал ей ни в
чем, предоставлял ей возиться
с детьми,
с хозяйством, как она хотела.
— Славу Богу, — сказал Матвей, этим ответом показывая,
что он понимает так же, как и барин, значение этого приезда, то есть
что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьича, может содействовать примирению мужа
с женой.
Он прочел письма. Одно было очень неприятное — от купца, покупавшего лес в имении жены. Лес этот необходимо было продать; но теперь, до примирения
с женой, не могло быть о том речи. Всего же неприятнее тут было то,
что этим подмешивался денежный интерес в предстоящее дело его примирения
с женою. И мысль,
что он может руководиться этим интересом,
что он для продажи этого леса будет искать примирения
с женой, — эта мысль оскорбляла его.
Вместе
с этим Степану Аркадьичу, любившему веселую шутку, было приятно иногда озадачить мирного человека тем,
что если уже гордиться породой, то не следует останавливаться на Рюрике и отрекаться от первого родоначальника — обезьяны.
— Ты помнишь детей, чтоб играть
с ними, а я помню и знаю,
что они погибли теперь, — сказала она видимо одну из фраз, которые она за эти три дня не раз говорила себе.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю,
чем я спасу их: тем ли,
что увезу от отца, или тем,
что оставлю
с развратным отцом, — да,
с развратным отцом… Ну, скажите, после того…
что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь
с гувернанткой своих детей…
— Если вы пойдете за мной, я позову людей, детей! Пускай все знают,
что вы подлец! Я уезжаю нынче, а вы живите здесь
с своею любовницей!
Но
чем же кончил он
с нею? — думала она.
Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть были
с ним на «ты», а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться,
чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал.
Ему бы смешно показалось, если б ему сказали,
что он не получит места
с тем жалованьем, которое ему нужно, тем более,
что он и не требовал чего-нибудь чрезвычайного; он хотел только того,
что получали его сверстники, а исполнять такого рода должность мог он не хуже всякого другого.
Если и случалось иногда,
что после разговора
с ним оказывалось,
что ничего особенно радостного не случилось, — на другой день, на третий, опять точно так же все радовались при встрече
с ним.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не той, про которую он вычитал в газетах, но той,
что у него была в крови и
с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания они ни были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии к тому делу, которым он занимался, вследствие
чего он никогда не увлекался и не делал ошибок.
Степан Аркадьич был на «ты» почти со всеми своими знакомыми: со стариками шестидесяти лет,
с мальчиками двадцати лет,
с актерами,
с министрами,
с купцами и
с генерал-адъютантами, так
что очень многие из бывших
с ним на «ты» находились на двух крайних пунктах общественной лестницы и очень бы удивились, узнав,
что имеют через Облонского что-нибудь общее.
Левин не был постыдный «ты», но Облонский
с своим тактом почувствовал,
что Левин думает,
что он пред подчиненными может не желать выказать свою близость
с ним и потому поторопился увести его в кабинет.
Левин молчал, поглядывая на незнакомые ему лица двух товарищей Облонского и в особенности на руку элегантного Гриневича,
с такими белыми длинными пальцами,
с такими длинными, желтыми, загибавшимися в конце ногтями и такими огромными блестящими запонками на рубашке,
что эти руки, видимо, поглощали всё его внимание и не давали ему свободы мысли. Облонский тотчас заметил это и улыбнулся.
— Ну, коротко сказать, я убедился,
что никакой земской деятельности нет и быть не может, — заговорил он, как будто кто-то сейчас обидел его, —
с одной стороны игрушка, играют в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а
с другой (он заикнулся) стороны, это — средство для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
— Может быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь,
что у меня друг такой великий человек. Однако ты мне не ответил на мой вопрос, — прибавил он,
с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
Для
чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для
чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для
чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для
чего в известные часы все три барышни
с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так
что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для
чего им, в сопровождении лакея
с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого,
что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал,
что всё,
что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Пробыв в Москве, как в чаду, два месяца, почти каждый день видаясь
с Кити в свете, куда он стал ездить, чтобы встречаться
с нею, Левин внезапно решил,
что этого не может быть, и уехал в деревню.
Или… он не мог думать о том,
что с ним будет, если ему откажут.
Приехав
с утренним поездом в Москву, Левин остановился у своего старшего брата по матери Кознышева и, переодевшись, вошел к нему в кабинет, намереваясь тотчас же рассказать ему, для
чего он приехал, и просить его совета; но брат был не один.
Слушая разговор брата
с профессором, он замечал,
что они связывали научные вопросы
с задушевными, несколько раз почти подходили к этим вопросам, но каждый раз, как только они подходили близко к самому главному, как ему казалось, они тотчас же поспешно отдалялись и опять углублялись в область тонких подразделений, оговорок, цитат, намеков, ссылок на авторитеты, и он
с трудом понимал, о
чем речь.
Профессор
с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака,
чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая:
что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не
с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения,
с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
Левин хотел сказать брату о своем намерении жениться и спросить его совета, он даже твердо решился на это; но когда он увидел брата, послушал его разговора
с профессором, когда услыхал потом этот невольно покровительственный тон,
с которым брат расспрашивал его о хозяйственных делах (материнское имение их было неделеное, и Левин заведывал обеими частями), Левин почувствовал,
что не может почему-то начать говорить
с братом о своем решении жениться.
—
Что ты говоришь? —
с ужасом вскрикнул Левин. — Почем ты знаешь?
В 4 часа, чувствуя свое бьющееся сердце, Левин слез
с извозчика у Зоологического Сада и пошел дорожкой к горам и катку, наверное зная,
что найдет ее там, потому
что видел карету Щербацких у подъезда.
Были тут и мастера кататься, щеголявшие искусством, и учившиеся за креслами,
с робкими неловкими движениями, и мальчики, и старые люди, катавшиеся для гигиенических целей; все казались Левину избранными счастливцами, потому
что они были тут, вблизи от нее.
Детскость выражения ее лица в соединении
с тонкой красотою стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил: но,
что всегда, как неожиданность, поражало в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина в волшебный мир, где он чувствовал себя умиленным и смягченным, каким он мог запомнить себя в редкие дни своего раннего детства.
— Я? я недавно, я вчера… нынче то есть… приехал, — отвечал Левин, не вдруг от волнения поняв ее вопрос. — Я хотел к вам ехать, — сказал он и тотчас же, вспомнив,
с каким намерением он искал ее, смутился и покраснел. — Я не знал,
что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь.
— Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, — отвечал Левин,
с трудом удерживая улыбку счастья, выступавшую невольно на его лице. «Да, — думал он, — вот это жизнь, вот это счастье! Вместе, сказала она, давайте кататься вместе. Сказать ей теперь? Но ведь я оттого и боюсь сказать,
что теперь я счастлив, счастлив хоть надеждой… А тогда?… Но надо же! надо, надо! Прочь слабость!»
«
Что это? Я огорчил ее. Господи, помоги мне!» подумал Левин и побежал к старой Француженке
с седыми букольками, сидевшей на скамейке. Улыбаясь и выставляя свои фальшивые зубы, она встретила его, как старого друга.
«Боже мой,
что я сделал! Господи Боже мой! Помоги мне, научи меня», говорил Левин, молясь и вместе
с тем чувствуя потребность сильного движения, разбегаясь и выписывая внешние и внутренние круги.
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика
с М-11е Linon и глядя на него
с улыбкой тихой ласки, как на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство. Я знаю,
что я люблю не его; но мне всё-таки весело
с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала она.
— Ну
что ж, едем? — спросил он. — Я всё о тебе думал, и я очень рад,
что ты приехал, — сказал он,
с значительным видом глядя ему в глаза.
— Так
что ж, не начать ли
с устриц, а потом уж и весь план изменить? А?
— Нет, без шуток,
что ты выберешь, то и хорошо. Я побегал на коньках, и есть хочется. И не думай, — прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, — чтоб я не оценил твоего выбора. Я
с удовольствием поем хорошо.
— Еще бы!
Что ни говори, это одно из удовольствий жизни, — сказал Степан Аркадьич. — Ну, так дай ты нам, братец ты мой, устриц два, или мало — три десятка, суп
с кореньями….
—
С кореньями, знаешь? Потом тюрбо под густым соусом, потом…. ростбифу; да смотри, чтобы хорош был. Да каплунов,
что ли, ну и консервов.
Ему хотелось, чтобы Левин был весел. Но Левин не то
что был не весел, он был стеснен.
С тем,
что было у него в душе, ему жутко и неловко было в трактире, между кабинетами, где обедали
с дамами, среди этой беготни и суетни; эта обстановка бронз, зеркал, газа, Татар — всё это было ему оскорбительно. Он боялся запачкать то,
что переполняло его душу.
— Может быть. Но всё-таки мне дико, так же, как мне дико теперь то,
что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать свое дело, а мы
с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы….
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми,
что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни
с кем не говорил об этом. И ни
с кем я не могу говорить об этом, как
с тобою. Ведь вот мы
с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю,
что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Я тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях
с женою, и, помолчав
с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала,
что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Она это говорит! — вскрикнул Левин. — Я всегда говорил,
что она прелесть, твоя жена. Ну и довольно, довольно об этом говорить, — сказал он, вставая
с места.
— Ты пойми, — сказал он, —
что это не любовь. Я был влюблен, но это не то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому
что решил,
что этого не может быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я бился
с собой и вижу,
что без этого нет жизни. И надо решить…
Ужасно то,
что мы — старые, уже
с прошедшим… не любви, а грехов… вдруг сближаемся
с существом чистым, невинным; это отвратительно, и поэтому нельзя не чувствовать себя недостойным.