Неточные совпадения
Он казался лет пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал,
что оно давно знакомо
с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшие усы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду.
— Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают,
что кричат? А черт их разберет,
что они кричат? Быки-то их понимают; запрягите хоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки всё ни
с места… Ужасные плуты! А
что с них возьмешь?.. Любят деньги драть
с проезжающих… Избаловали мошенников! Увидите, они еще
с вас возьмут на водку. Уж я их знаю, меня не проведут!
— Нам придется здесь ночевать, — сказал он
с досадою, — в такую метель через горы не переедешь.
Что? были ль обвалы на Крестовой? — спросил он извозчика.
Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать; им так редко это удается: другой лет пять стоит где-нибудь в захолустье
с ротой, и целые пять лет ему никто не скажет «здравствуйте» (потому
что фельдфебель говорит «здравия желаю»).
— Да
с год. Ну да уж зато памятен мне этот год; наделал он мне хлопот, не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано,
что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!
Говорили про него,
что он любит таскаться за Кубань
с абреками, и, правду сказать, рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой, широкоплечий…
— А Бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой, — штабс-капитан после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю: — Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все,
что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, — такой хитрый! — а сам задумал кое-что.
Засверкали глазенки у татарчонка, а Печорин будто не замечает; я заговорю о другом, а он, смотришь, тотчас собьет разговор на лошадь Казбича. Эта история продолжалась всякий раз, как приезжал Азамат. Недели три спустя стал я замечать,
что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в романах-с.
Что за диво?..
— В таком случае я тебе ее достану, только
с условием… Поклянись,
что ты его исполнишь…
—
Что с тобой? — спросил я.
Вдали вилась пыль — Азамат скакал на лихом Карагёзе; на бегу Казбич выхватил из чехла ружье и выстрелил,
с минуту он остался неподвижен, пока не убедился,
что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень, разбил его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок…
А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было. Такой хитрец: ведь смекнул,
что не сносить ему головы, если б он попался. Так
с тех пор и пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!..
— Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли,
что она моя, потому
что она никому не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился…
Что прикажете делать? Есть люди,
с которыми непременно должно соглашаться.
— А
что, — спросил я у Максима Максимыча, — в самом ли деле он приучил ее к себе, или она зачахла в неволе,
с тоски по родине?
— Да, она нам призналась,
что с того дня, как увидела Печорина, он часто ей грезился во сне и
что ни один мужчина никогда не производил на нее такого впечатления. Да, они были счастливы!
— Надо вам сказать,
что Казбич вообразил, будто Азамат
с согласия отца украл у него лошадь, по крайней мере я так полагаю.
Мы тронулись в путь;
с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому
что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще
с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок,
что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело,
что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так
что с трудом мы сами пробирались; лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, то скрываясь под ледяной корою, то
с пеною прыгая по черным камням.
Извозчики
с криком и бранью колотили лошадей, которые фыркали, упирались и не хотели ни за
что в свете тронуться
с места, несмотря на красноречие кнутов.
— Ваше благородие, — сказал наконец один, — ведь мы нынче до Коби не доедем; не прикажете ли, покамест можно, своротить налево? Вон там что-то на косогоре чернеется — верно, сакли: там всегда-с проезжающие останавливаются в погоду; они говорят,
что проведут, если дадите на водку, — прибавил он, указывая на осетина.
Вот мы и свернули налево и кое-как, после многих хлопот, добрались до скудного приюта, состоящего из двух саклей, сложенных из плит и булыжника и обведенных такою же стеною; оборванные хозяева приняли нас радушно. Я после узнал,
что правительство им платит и кормит их
с условием, чтоб они принимали путешественников, застигнутых бурею.
Григорий Александрович наряжал ее, как куколку, холил и лелеял; и она у нас так похорошела,
что чудо;
с лица и
с рук сошел загар, румянец разыгрался на щеках…
— Уж не случилось ли
с ним
чего?
Что было
с нею мне делать? Я, знаете, никогда
с женщинами не обращался; думал, думал,
чем ее утешить, и ничего не придумал; несколько времени мы оба молчали… Пренеприятное положение-с!
Казбич остановился в самом деле и стал вслушиваться: верно, думал,
что с ним заводят переговоры, — как не так!.. Мой гренадер приложился… бац!.. мимо, — только
что порох на полке вспыхнул; Казбич толкнул лошадь, и она дала скачок в сторону. Он привстал на стременах, крикнул что-то по-своему, пригрозил нагайкой — и был таков.
Вечером я имел
с ним длинное объяснение: мне было досадно,
что он переменился к этой бедной девочке; кроме того,
что он половину дня проводил на охоте, его обращение стало холодно, ласкал он ее редко, и она заметно начинала сохнуть, личико ее вытянулось, большие глаза потускнели.
По крайней мере я уверен,
что это последнее утешение не скоро истощится,
с помощью бурь и дурных дорог».
Я отвечал,
что много есть людей, говорящих то же самое;
что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду;
что, впрочем, разочарование, как все моды, начав
с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и
что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
Вот раз уговаривает меня Печорин ехать
с ним на кабана; я долго отнекивался: ну,
что мне был за диковинка кабан!
К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены: они рвались из-под седла, и
с каждым мгновением мы были все ближе и ближе… И наконец я узнал Казбича, только не мог разобрать,
что такое он держал перед собою. Я тогда поравнялся
с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!..» Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж
с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только
что она открыла глаза, начала звать Печорина. «Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать, говорили,
что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..
К утру бред прошел;
с час она лежала неподвижная, бледная и в такой слабости,
что едва можно было заметить,
что она дышит; потом ей стало лучше, и она начала говорить, только как вы думаете, о
чем?..
Начала печалиться о том,
что она не христианка, и
что на том свете душа ее никогда не встретится
с душою Григория Александровича, и
что иная женщина будет в раю его подругой.
Нет, она хорошо сделала,
что умерла: ну,
что бы
с ней сталось, если б Григорий Александрович ее покинул?
После полудня она начала томиться жаждой. Мы отворили окна — но на дворе было жарче,
чем в комнате; поставили льду около кровати — ничего не помогало. Я знал,
что эта невыносимая жажда — признак приближения конца, и сказал это Печорину. «Воды, воды!..» — говорила она хриплым голосом, приподнявшись
с постели.
— Печорин был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда
с этих пор мы не говорили о Бэле: я видел,
что ему будет неприятно, так зачем же? Месяца три спустя его назначили в е….й полк, и он уехал в Грузию. Мы
с тех пор не встречались, да, помнится, кто-то недавно мне говорил,
что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят.
— А не слыхали ли вы,
что сделалось
с Казбичем? — спросил я.
—
С Казбичем? А, право, не знаю… Слышал я,
что на правом фланге у шапсугов есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами и превежливо раскланивается, когда пуля прожужжит близко; да вряд ли это тот самый!..
В Коби мы расстались
с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история… Сознайтесь, однако ж,
что Максим Максимыч человек, достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне буду вознагражден за свой, может быть, слишком длинный рассказ.
— Ну так!.. так!.. Григорий Александрович?.. Так ведь его зовут?.. Мы
с твоим барином были приятели, — прибавил он, ударив дружески по плечу лакея, так
что заставил его пошатнуться…
— Ведь сейчас прибежит!.. — сказал мне Максим Максимыч
с торжествующим видом, — пойду за ворота его дожидаться… Эх! жалко,
что я не знаком
с Н…
Он наскоро выхлебнул чашку, отказался от второй и ушел опять за ворота в каком-то беспокойстве: явно было,
что старика огорчало небрежение Печорина, и тем более,
что он мне недавно говорил о своей
с ним дружбе и еще час тому назад был уверен,
что он прибежит, как только услышит его имя.
Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому
что было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки
с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне было не до них, я начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
Навстречу Печорина вышел его лакей и доложил,
что сейчас станут закладывать, подал ему ящик
с сигарами и, получив несколько приказаний, отправился хлопотать. Его господин, закурив сигару, зевнул раза два и сел на скамью по другую сторону ворот. Теперь я должен нарисовать его портрет.
Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою, и лакей уже два раза подходил к Печорину
с докладом,
что все готово, а Максим Максимыч еще не являлся. К счастию, Печорин был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и, кажется, вовсе не торопился в дорогу. Я подошел к нему.
— Постой, постой! — закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцы коляски, — совсем было забыл… У меня остались ваши бумаги, Григорий Александрович… я их таскаю
с собой… думал найти вас в Грузии, а вот где Бог дал свидеться…
Что мне
с ними делать?..
— И я могу делать
с ними все,
что хочу?
— Хоть в газетах печатайте. Какое мне дело?..
Что, я разве друг его какой?.. или родственник? Правда, мы жили долго под одной кровлей… А мало ли
с кем я не жил?..
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего общего
с здешним миром: мы почти всегда извиняем то,
что понимаем.
Признаюсь, я имею сильное предубеждение против всех слепых, кривых, глухих, немых, безногих, безруких, горбатых и проч. Я замечал,
что всегда есть какое-то странное отношение между наружностью человека и его душою: как будто
с потерею члена душа теряет какое-нибудь чувство.