Неточные совпадения
Степан Аркадьич получал и читал либеральную газету, не крайнюю, но того направления, которого держалось большинство. И, несмотря на то, что ни наука, ни искусство, ни политика собственно не интересовали его, он твердо держался тех взглядов на все эти предметы, каких держалось большинство и его газета, и изменял их, только когда большинство изменяло их, или,
лучше сказать, не изменял их, а они
сами в нем незаметно изменялись.
Была пятница, и в столовой часовщик Немец заводил часы. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что Немец «
сам был заведен на всю жизнь, чтобы заводить часы», — и улыбнулся. Степан Аркадьич любил
хорошую шутку. «А может быть, и образуется! Хорошо словечко: образуется, подумал он. Это надо рассказать».
Казалось бы, ничего не могло быть проще того, чтобы ему,
хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы
хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что не могло быть и мысли о том, чтобы другие и она
сама признали его достойным ее.
Я
сам себя чувствую
лучше, чище.
Левин чувствовал, что брат Николай в душе своей, в
самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей жизни, не был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он не был виноват в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть
хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его», решил
сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
Как будто всё, что было
хорошего во мне, всё спряталось, а осталось одно
самое гадкое.
Кити еще более стала умолять мать позволить ей познакомиться с Варенькой. И, как ни неприятно было княгине как будто делать первый шаг в желании познакомиться с г-жею Шталь, позволявшею себе чем-то гордиться, она навела справки о Вареньке и, узнав о ней подробности, дававшие заключить, что не было ничего худого, хотя и
хорошего мало, в этом знакомстве,
сама первая подошла к Вареньке и познакомилась с нею.
— Муж? Муж Лизы Меркаловой носит за ней пледы и всегда готов к услугам. А что там дальше в
самом деле, никто не хочет знать. Знаете, в
хорошем обществе не говорят и не думают даже о некоторых подробностях туалета. Так и это.
И тут же в его голове мелькнула мысль о том, что ему только что говорил Серпуховской и что он
сам утром думал — что
лучше не связывать себя, — и он знал, что эту мысль он не может передать ей.
Он знал, что, когда наступит время и когда он увидит пред собой лицо противника, тщетно старающееся придать себе равнодушное выражение, речь его выльется
сама собой
лучше, чем он мог теперь приготовиться.
— Да так же и вести, как Михаил Петрович: или отдать исполу, или внаймы мужикам; это можно, но только этим
самым уничтожается общее богатство государства. Где земля у меня при крепостном труде и
хорошем хозяйстве приносила сам-девять, она исполу принесет сам-третей. Погубила Россию эмансипация!
— Ну да, ведь вы
сами говорите, Иван
лучше стал за скотиной ходить.
— Нет, постойте! Вы не должны погубить ее. Постойте, я вам скажу про себя. Я вышла замуж, и муж обманывал меня; в злобе, ревности я хотела всё бросить, я хотела
сама… Но я опомнилась, и кто же? Анна спасла меня. И вот я живу. Дети растут, муж возвращается в семью и чувствует свою неправоту, делается чище,
лучше, и я живу… Я простила, и вы должны простить!
Левин по этому случаю сообщил Егору свою мысль о том, что в браке главное дело любовь и что с любовью всегда будешь счастлив, потому что счастье бывает только в себе
самом. Егор внимательно выслушал и, очевидно, вполне понял мысль Левина, но в подтверждение ее он привел неожиданное для Левина замечание о том, что, когда он жил у
хороших господ, он всегда был своими господами доволен и теперь вполне доволен своим хозяином, хоть он Француз.
— Потому что Алексей, я говорю про Алексея Александровича (какая странная, ужасная судьба, что оба Алексеи, не правда ли?), Алексей не отказал бы мне. Я бы забыла, он бы простил… Да что ж он не едет? Он добр, он
сам не знает, как он добр. Ах! Боже мой, какая тоска! Дайте мне поскорей воды! Ах, это ей, девочке моей, будет вредно! Ну, хорошо, ну дайте ей кормилицу. Ну, я согласна, это даже
лучше. Он приедет, ему больно будет видеть ее. Отдайте ее.
Как ни было это дурно, это было всё-таки
лучше, чем разрыв, при котором она становилась в безвыходное, позорное положение, а он
сам лишался всего, что любил.
С тем тактом, которого так много было у обоих, они за границей, избегая русских дам, никогда не ставили себя в фальшивое положение и везде встречали людей, которые притворялись, что вполне понимали их взаимное положение гораздо
лучше, чем они
сами понимали его.
— Да, но в таком случае, если вы позволите сказать свою мысль… Картина ваша так хороша, что мое замечание не может повредить ей, и потом это мое личное мнение. У вас это другое.
Самый мотив другой. Но возьмем хоть Иванова. Я полагаю, что если Христос сведен на степень исторического лица, то
лучше было бы Иванову и избрать другую историческую тему, свежую, нетронутую.
После помазания больному стало вдруг гораздо
лучше. Он не кашлял ни разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и говорил, что ему хорошо, нигде не больно и что он чувствует аппетит и силу. Он даже
сам поднялся, когда ему принесли суп, и попросил еще котлету. Как ни безнадежен он был, как ни очевидно было при взгляде на него, что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час в одном и том же счастливом и робком, как бы не ошибиться, возбуждении.
Левин вызвался заменить ее; но мать, услыхав раз урок Левина и заметив, что это делается не так, как в Москве репетировал учитель, конфузясь и стараясь не оскорбить Левина, решительно высказала ему, что надо проходить по книге так, как учитель, и что она
лучше будет опять
сама это делать.
Дарья Александровна всем интересовалась, всё ей очень нравилось, но более всего ей нравился
сам Вронский с этим натуральным наивным увлечением. «Да, это очень милый,
хороший человек», думала она иногда, не слушая его, а глядя на него и вникая в его выражение и мысленно переносясь в Анну. Он так ей нравился теперь в своем оживлении, что она понимала, как Анна могла влюбиться в него.
Это были те
самые доводы, которые Дарья Александровна приводила
самой себе; но теперь она слушала и не понимала их. «Как быть виноватою пред существами не существующими?» думала она. И вдруг ей пришла мысль: могло ли быть в каком-нибудь случае
лучше для ее любимца Гриши, если б он никогда не существовал? И это ей показалось так дико, так странно, что она помотала головой, чтобы рассеять эту путаницу кружащихся сумасшедших мыслей.
Свияжский переносил свою неудачу весело. Это даже не была неудача для него, как он и
сам сказал, с бокалом обращаясь к Неведовскому:
лучше нельзя было найти представителя того нового направления, которому должно последовать дворянство. И потому всё честное, как он сказал, стояло на стороне нынешнего успеха и торжествовало его.
Но и
самые отрывки этих музыкальных выражений, иногда
хороших, были неприятны, потому что были совершенно неожиданны и ничем не приготовлены.
И он стал прислушиваться, приглядываться и к концу зимы высмотрел место очень
хорошее и повел на него атаку, сначала из Москвы, через теток, дядей, приятелей, а потом, когда дело созрело, весной
сам поехал в Петербург.
Прежде (это началось почти с детства и всё росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но
сама деятельность всегда бывала нескладная, не было полной уверенности в том, что дело необходимо нужно, и
сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться жизнью для себя, он, хотя не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо
лучше, чем прежде, и что оно всё становится больше и больше.