Неточные совпадения
Все члены семьи и домочадцы чувствовали, что нет смысла
в их сожительстве и что
на каждом постоялом дворе случайно сошедшиеся люди более свяэаны между собой, чем они, члены семьи и домочадцы Облонских.
На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как его звали
в свете, —
в обычайный час, то есть
в 8 часов утра, проснулся не
в спальне жены, а
в своем кабинете,
на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело
на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел
на диван и открыл глаза.
«Да, да, как это было? — думал он, вспоминая сон. — Да, как это было? Да! Алабин давал обед
в Дармштадте; нет, не
в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт был
в Америке. Да, Алабин давал обед
на стеклянных столах, да, — и столы пели: Il mio tesoro, [Мое сокровище,] и не Il mio tesoro, a что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины», вспоминал он.
Она, эта вечно озабоченная, и хлопотливая, и недалекая, какою он считал ее, Долли, неподвижно сидела с запиской
в руке и с выражением ужаса, отчаяния и гнева смотрела
на него.
«Там видно будет», сказал себе Степан Аркадьич и, встав, надел серый халат
на голубой шелковой подкладке, закинул кисти узлом и, вдоволь забрав воздуха
в свой широкий грудной ящик, привычным бодрым шагом вывернутых ног, так легко носивших его полное тело, подошел к окну, поднял стору и громко позвонил.
На звонок тотчас же вошел старый друг, камердинер Матвей, неся платье, сапоги и телеграмму. Вслед за Матвеем вошел и цирюльник с припасами для бритья.
Степан Аркадьич ничего не ответил и только
в зеркало взглянул
на Матвея; во взгляде, которым они встретились
в зеркале, видно было, как они понимают друг друга. Взгляд Степана Аркадьича как будто спрашивал: «это зачем ты говоришь? разве ты не знаешь?»
Матвей положил руки
в карманы своей жакетки, отставил ногу и молча, добродушно, чуть-чуть улыбаясь, посмотрел
на своего барина.
— Дарья Александровна приказали доложить, что они уезжают. Пускай делают, как им, вам то есть, угодно, — сказал он, смеясь только глазами, и, положив руки
в карманы и склонив голову
на бок, уставился
на барина.
Несмотря
на то, что Степан Аркадьич был кругом виноват перед женой и сам чувствовал это, почти все
в доме, даже нянюшка, главный друг Дарьи Александровны, были
на его стороне.
Одевшись, Степан Аркадьич прыснул
на себя духами, выправил рукава рубашки, привычным движением рассовал по карманам папиросы, бумажник, спички, часы с двойной цепочкой и брелоками и, встряхнув платок, чувствуя себя чистым, душистым, здоровым и физически веселым, несмотря
на свое несчастье, вышел, слегка подрагивая
на каждой ноге,
в столовую, где уже ждал его кофе и, рядом с кофеем, письма и бумаги из присутствия.
Степан Аркадьич получал и читал либеральную газету, не крайнюю, но того направления, которого держалось большинство. И, несмотря
на то, что ни наука, ни искусство, ни политика собственно не интересовали его, он твердо держался тех взглядов
на все эти предметы, каких держалось большинство и его газета, и изменял их, только когда большинство изменяло их, или, лучше сказать, не изменял их, а они сами
в нем незаметно изменялись.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли
в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и
на этом жить было бы очень весело.
Девочка, любимица отца, вбежала смело, обняла его и смеясь повисла у него
на шее, как всегда, радуясь
на знакомый запах духов, распространявшийся от его бакенбард. Поцеловав его наконец
в покрасневшее от наклоненного положения и сияющее нежностью лицо, девочка разняла руки и хотела бежать назад; но отец удержал ее.
Дарья Александровна,
в кофточке и с пришпиленными
на затылке косами уже редких, когда-то густых и прекрасных волос, с осунувшимся, худым лицом и большими, выдававшимися от худобы лица, испуганными глазами, стояла среди разбросанных по комнате вещей пред открытою шифоньеркой, из которой она выбирала что-то.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз
в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла
на это решиться; но и теперь, как
в прежние раза, она говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
Увидав мужа, она опустила руку
в ящик шифоньерки, будто отыскивая что-то, и оглянулась
на него, только когда он совсем вплоть подошел к ней. Но лицо ее, которому она хотела придать строгое и решительное выражение, выражало потерянность страдание.
Он поглядел
на нее, и злоба, выразившаяся
на ее лице, испугала и удивила его. Он не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она видела
в нем к себе сожаленье, но не любовь. «Нет, она ненавидит меня. Она не простит», подумал он.
Была пятница, и
в столовой часовщик Немец заводил часы. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что Немец «сам был заведен
на всю жизнь, чтобы заводить часы», — и улыбнулся. Степан Аркадьич любил хорошую шутку. «А может быть, и образуется! Хорошо словечко: образуется, подумал он. Это надо рассказать».
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять
в спальню. Это было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь,
в то короткое время, когда она выходила
в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов, не терпевших отлагательства и
на которые она одна могла ответить: что надеть детям
на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром?
— Ах, оставьте, оставьте меня! — сказала она и, вернувшись
в спальню, села опять
на то же место, где она говорила с мужем, сжав исхудавшие руки с кольцами, спускавшимися с костлявых пальцев, и принялась перебирать
в воспоминании весь бывший разговор.
И Дарья Александровна погрузилась
в заботы дня и потопила
в них
на время свое горе.
Степан Аркадьич
в школе учился хорошо, благодаря своим хорошим способностям, но был ленив и шалун и потому вышел из последних; но, несмотря
на свою всегда разгульную жизнь, небольшие чины и нестарые годы, он занимал почетное и с хорошим жалованьем место начальника
в одном из московских присутствий.
Место это он получил чрез мужа сестры Анны, Алексея Александровича Каренина, занимавшего одно из важнейших мест
в министерстве, к которому принадлежало присутствие; но если бы Каренин не назначил своего шурина
на это место, то чрез сотню других лиц, братьев, сестер, родных, двоюродных, дядей, теток, Стива Облонский получил бы это место или другое подобное, тысяч
в шесть жалованья, которые ему были нужны, так как дела его, несмотря
на достаточное состояние жены, были расстроены.
Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и знали его
в рубашечке; другая треть были с ним
на «ты», а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ
в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал.
Степана Аркадьича не только любили все знавшие его за его добрый, веселый нрав и несомненную честность, но
в нем,
в его красивой, светлой наружности, блестящих глазах, черных бровях, волосах, белизне и румянце лица, было что-то физически действовавшее дружелюбно и весело
на людей, встречавшихся с ним.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых,
в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной
в нем
на сознании своих недостатков; во-вторых,
в совершенной либеральности, не той, про которую он вычитал
в газетах, но той, что у него была
в крови и с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания они ни были, и в-третьих — главное —
в совершенном равнодушии к тому делу, которым он занимался, вследствие чего он никогда не увлекался и не делал ошибок.
— Нешто вышел
в сени, а то всё тут ходил. Этот самый, — сказал сторож, указывая
на сильно сложенного широкоплечего человека с курчавою бородой, который, не снимая бараньей шапки, быстро и легко взбегал наверх по стертым ступенькам каменной лестницы. Один из сходивших вниз с портфелем худощавый чиновник, приостановившись, неодобрительно посмотрел
на ноги бегущего и потом вопросительно взглянул
на Облонского.
Он был
на «ты» со всеми, с кем пил шампанское, а пил он шампанское со всеми, и поэтому,
в присутствии своих подчиненных встречаясь с своими постыдными «ты», как он называл шутя многих из своих приятелей, он, со свойственным ему тактом, умел уменьшать неприятность этого впечатления для подчиненных.
Они любили друг друга, несмотря
на различие характеров и вкусов, как любят друг друга приятели, сошедшиеся
в первой молодости.
Но, несмотря
на это, как часто бывает между людьми, избравшими различные роды деятельности, каждый из них, хотя, рассуждая, и оправдывал деятельность другого,
в душе презирал ее.
Левин приезжал
в Москву всегда взволнованный, торопливый, немножко стесненный и раздраженный этою стесненностью и большею частью с совершенно-новым, неожиданным взглядом
на вещи.
Левин молчал, поглядывая
на незнакомые ему лица двух товарищей Облонского и
в особенности
на руку элегантного Гриневича, с такими белыми длинными пальцами, с такими длинными, желтыми, загибавшимися
в конце ногтями и такими огромными блестящими запонками
на рубашке, что эти руки, видимо, поглощали всё его внимание и не давали ему свободы мысли. Облонский тотчас заметил это и улыбнулся.
Левин вдруг покраснел, но не так, как краснеют взрослые люди, — слегка, сами того не замечая, но так, как краснеют мальчики, — чувствуя, что они смешны своей застенчивостью и вследствие того стыдясь и краснея еще больше, почти до слез. И так странно было видеть это умное, мужественное лицо
в таком детском состоянии, что Облонский перестал смотреть
на него.
— Ты сказал, два слова, а я
в двух словах ответить не могу, потому что… Извини
на минутку…
Вошел секретарь, с фамильярною почтительностью и некоторым, общим всем секретарям, скромным сознанием своего превосходства пред начальником
в знании дел, подошел с бумагами к Облонскому и стал, под видом вопроса, объяснять какое-то затруднение. Степан Аркадьич, не дослушав, положил ласково свою руку
на рукав секретаря.
— Может быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь
на твое величие и горжусь, что у меня друг такой великий человек. Однако ты мне не ответил
на мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя
в глаза Облонскому.
— Ну, хорошо. Понято, — сказал Степан Аркадьич. — Так видишь ли: я бы позвал тебя к себе, но жена не совсем здорова. А вот что: если ты хочешь их видеть, они, наверное, нынче
в Зоологическом Саду от четырех до пяти. Кити
на коньках катается. Ты поезжай туда, а я заеду, и вместе куда-нибудь обедать.
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они
в известные часы играли попеременкам
на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего
в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали
в коляске к Тверскому бульвару
в своих атласных шубках — Долли
в длинной, Натали
в полудлинной, а Кити
в совершенно короткой, так что статные ножки ее
в туго-натянутых красных чулках были
на всем виду; для чего им,
в сопровождении лакея с золотою кокардой
на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось
в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно
в эту таинственность совершавшегося.
Молодой Щербацкий, поступив во флот, утонул
в Балтийском море, и сношения Левина с Щербацкими, несмотря
на дружбу его с Облонским, стали более редки.
Убеждение Левина
в том, что этого не может быть, основывалось
на том, что
в глазах родных он невыгодная, недостойная партия для прелестной Кити, а сама Кити не может любить его.
Маленький, желтый человечек
в очках, с узким лбом,
на мгновение отвлекся от разговора, чтобы поздороваться, и продолжал речь, не обращая внимания
на Левина. Левин сел
в ожидании, когда уедет профессор, но скоро заинтересовался предметом разговора.
Левин встречал
в журналах статьи, о которых шла речь, и читал их, интересуясь ими, как развитием знакомых ему, как естественнику по университету, основ естествознания, но никогда не сближал этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии, с теми вопросами о значении жизни и смерти для себя самого, которые
в последнее время чаще и чаще приходили ему
на ум.
Слушая разговор брата с профессором, он замечал, что они связывали научные вопросы с задушевными, несколько раз почти подходили к этим вопросам, но каждый раз, как только они подходили близко к самому главному, как ему казалось, они тотчас же поспешно отдалялись и опять углублялись
в область тонких подразделений, оговорок, цитат, намеков, ссылок
на авторитеты, и он с трудом понимал, о чем речь.
Профессор с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся
на странного вопрошателя, похожего более
на бурлака, чем
на философа, и перенес глаза
на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого
в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения, с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
Левин
в оправдание стал рассказывать, что делалось
на собраниях
в его уезде.
Был ясный морозный день. У подъезда рядами стояли кареты, сани, ваньки, жандармы. Чистый народ, блестя
на ярком солнце шляпами, кишел у входа и по расчищенным дорожкам, между русскими домиками с резными князьками; старые кудрявые березы сада, обвисшие всеми ветвями от снега, казалось, были разубраны
в новые торжественные ризы.
На льду собирались
в этот день недели и
в эту пору дня люди одного кружка, все знакомые между собою.
Николай Щербацкий, двоюродный брат Кити,
в коротенькой жакетке и узких панталонах, сидел с коньками
на ногах
на скамейке и, увидав Левина, закричал ему...
— У меня и коньков нет, — отвечал Левин, удивляясь этой смелости и развязности
в ее присутствии и ни
на секунду не теряя ее из вида, хотя и не глядел
на нее.
Она была
на угле и, тупо поставив узкие ножки
в высоких ботинках, видимо робея, катилась к нему.