Неточные совпадения
Он прочел и
другую статью, финансовую, в которой упоминалось
о Бентаме и Милле и подпускались шпильки министерству.
Казалось бы, ничего не могло быть проще того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что не могло быть и мысли
о том, чтобы
другие и она сама признали его достойным ее.
Всю дорогу приятели молчали. Левин думал
о том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и то уверял себя, что есть надежда, то приходил в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна, а между тем чувствовал себя совсем
другим человеком, не похожим на того, каким он был до ее улыбки и слов: до свидания.
—
О моралист! Но ты пойми, есть две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права эти твоя любовь, которой ты не можешь ей дать; а
другая жертвует тебе всем и ничего не требует. Что тебе делать? Как поступить? Тут страшная драма.
И вдруг они оба почувствовали, что хотя они и
друзья, хотя они обедали вместе и пили вино, которое должно было бы еще более сблизить их, но что каждый думает только
о своем, и одному до
другого нет дела. Облонский уже не раз испытывал это случающееся после обеда крайнее раздвоение вместо сближения и знал, что надо делать в этих случаях.
Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить
о матери и предстоящем свидании с ней. Он в душе своей не уважал матери и, не отдавая себе в том отчета, не любил ее, хотя по понятиям того круга, в котором жил, по воспитанию своему, не мог себе представить
других к матери отношений, как в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных, чем менее в душе он уважал и любил ее.
—
О чем вы говорили? — сказал он, хмурясь и переводя испуганные глаза с одного на
другого. —
О чем?
— Ну, будет
о Сергее Иваныче. Я всё-таки рад тебя видеть. Что там ни толкуй, а всё не чужие. Ну, выпей же. Расскажи, что ты делаешь? — продолжал он, жадно пережевывая кусок хлеба и наливая
другую рюмку. — Как ты живешь?
Две
другие дамы заговаривали с ней, и толстая старуха укутывала ноги и выражала замечания
о топке.
—
О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал
о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой
друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она
о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Вронский покатился со смеху. И долго потом, говоря уже
о другом, закатывался он своим здоровым смехом, выставляя свои крепкие сплошные зубы, когда вспоминал
о каске.
Как будто слезы были та необходимая мазь, без которой не могла итти успешно машина взаимного общения между двумя сестрами, — сестры после слез разговорились не
о том, что занимало их; но, и говоря
о постороннем, они поняли
друг друга.
Вронский поехал во Французский театр, где ему действительно нужно было видеть полкового командира, не пропускавшего ни одного представления во Французском театре, с тем чтобы переговорить с ним
о своем миротворстве, которое занимало и забавляло его уже третий день. В деле этом был замешан Петрицкий, которого он любил, и
другой, недавно поступивший, славный малый, отличный товарищ, молодой князь Кедров. А главное, тут были замешаны интересы полка.
Алексей Александрович ничего особенного и неприличного не нашел в том, что жена его сидела с Вронским у особого стола и
о чем-то оживленно разговаривала; но он заметил, что
другим в гостиной это показалось чем-то особенным и неприличным, и потому это показалось неприличным и ему. Он решил, что нужно сказать об этом жене.
Она думала
о другом, она видела его и чувствовала, как ее сердце при этой мысли наполнялось волнением и преступною радостью.
Вронский взял письмо и записку брата. Это было то самое, что он ожидал, — письмо от матери с упреками за то, что он не приезжал, и записка от брата, в которой говорилось, что нужно переговорить. Вронский знал, что это всё
о том же. «Что им за делo!» подумал Вронский и, смяв письма, сунул их между пуговиц сюртука, чтобы внимательно прочесть дорогой. В сенях избы ему встретились два офицера: один их, а
другой другого полка.
Но, вспомнив
о наморднике, она встряхнула им и опять начала переставлять одну за
другою свои точеные ножки.
Он чувствовал всю мучительность своего и её положения, всю трудность при той выставленности для глаз всего света, в которой они находились, скрывать свою любовь, лгать и обманывать; и лгать, обманывать, хитрить и постоянно думать
о других тогда, когда страсть, связывавшая их, была так сильна, что они оба забывали оба всем
другом, кроме своей любви.
Она думала теперь именно, когда он застал ее, вот
о чем: она думала, почему для
других, для Бетси, например (она знала ее скрытую для света связь с Тушкевичем), всё это было легко, а для нее так мучительно?
Выходя от Алексея Александровича, доктор столкнулся на крыльце с хорошо знакомым ему Слюдиным, правителем дел Алексея Александровича. Они были товарищами по университету и, хотя редко встречались, уважали
друг друга и были хорошие приятели, и оттого никому, как Слюдину, доктор не высказал бы своего откровенного мнения
о больном.
Сережа, и прежде робкий в отношении к отцу, теперь, после того как Алексей Александрович стал его звать молодым человеком и как ему зашла в голову загадка
о том,
друг или враг Вронский, чуждался отца. Он, как бы прося защиты, оглянулся на мать. С одною матерью ему было хорошо. Алексей Александрович между тем, заговорив с гувернанткой, держал сына за плечо, и Сереже было так мучительно неловко, что Анна видела, что он собирается плакать.
Она молча села в карету Алексея Александровича и молча выехала из толпы экипажей. Несмотря на всё, что он видел, Алексей Александрович всё-таки не позволял себе думать
о настоящем положении своей жены. Он только видел внешние признаки. Он видел, что она вела себя неприлично, и считал своим долгом сказать ей это. Но ему очень трудно было не сказать более, а сказать только это. Он открыл рот, чтобы сказать ей, как она неприлично вела себя, но невольно сказал совершенно
другое.
Не говоря уже
о том, что Кити интересовали наблюдения над отношениями этой девушки к г-же Шталь и к
другим незнакомым ей лицам, Кити, как это часто бывает, испытывала необъяснимую симпатию к этой М-llе Вареньке и чувствовала, по встречающимся взглядам, что и она нравится.
В это время, сияя радостью
о том, что мать её познакомилась с её неизвестным
другом, от ключа подходила Кити.
Кити с гордостью смотрела на своего
друга. Она восхищалась и ее искусством, и ее голосом, и ее лицом, но более всего восхищалась ее манерой, тем, что Варенька, очевидно, ничего не думала
о своем пении и была совершенно равнодушна к похвалам; она как будто спрашивала только: нужно ли еще петь или довольно?
Мадам Шталь говорила с Кити как с милым ребенком, на которого любуешься, как на воспоминание своей молодости, и только один раз упомянула
о том, что во всех людских горестях утешение дает лишь любовь и вера и что для сострадания к нам Христа нет ничтожных горестей, и тотчас же перевела разговор на
другое.
Но зато Варенька, одинокая, без родных, без
друзей, с грустным разочарованием, ничего не желавшая, ничего не жалевшая, была тем самым совершенством,
о котором только позволяла себе мечтать Кити.
По рассказам Вареньки
о том, что делала мадам Шталь и
другие, кого она называла, Кити уже составила себе план будущей жизни.
Он поддакивал брату, но невольно стал думать
о другом.
Константин молчал. Он чувствовал, что он разбит со всех сторон, но он чувствовал вместе
о тем, что то, что он хотел сказать, было не понято его братом. Он не знал только, почему это было не понято: потому ли, что он не умел сказать ясно то, что хотел, потому ли, что брат не хотел, или потому, что не мог его понять. Но он не стал углубляться в эти мысли и, не возражая брату, задумался
о совершенно
другом, личном своем деле.
Она ни
о чем
другом не могла говорить и думать и не могла не рассказать Левину своего несчастья.
Он смотрел в книгу и думал
о другом.
Теперь Алексей Александрович намерен был требовать: во-первых, чтобы составлена была новая комиссия, которой поручено бы было исследовать на месте состояние инородцев; во-вторых, если окажется, что положение инородцев действительно таково, каким оно является из имеющихся в руках комитета официальных данных, то чтобы была назначена еще
другая новая ученая комиссия для исследования причин этого безотрадного положения инородцев с точек зрения: а) политической, б) административной, в) экономической, г) этнографической, д) материальной и е) религиозной; в-третьих, чтобы были затребованы от враждебного министерства сведения
о тех мерах, которые были в последнее десятилетие приняты этим министерством для предотвращения тех невыгодных условий, в которых ныне находятся инородцы, и в-четвертых, наконец, чтобы было потребовано от министерства объяснение
о том, почему оно, как видно из доставленных в комитет сведений за №№ 17015 и 18308, от 5 декабря 1863 года и 7 июня 1864, действовало прямо противоположно смыслу коренного и органического закона, т…, ст. 18, и примечание в статье 36.
Ей хотелось спросить, где его барин. Ей хотелось вернуться назад и послать ему письмо, чтобы он приехал к ней, или самой ехать к нему. Но ни того, ни
другого, ни третьего нельзя было сделать: уже впереди слышались объявляющие
о ее приезде звонки, и лакей княгини Тверской уже стал в полуоборот у отворенной двери, ожидая ее прохода во внутренние комнаты.
И он задумался. Вопрос
о том, выйти или не выйти в отставку, привел его к
другому, тайному, ему одному известному, едва ли не главному, хотя и затаенному интересу всей его жизни.
Вронский, не отвечая, глядел на товарища, думая
о другом.
Смутное сознание той ясности, в которую были приведены его дела, смутное воспоминание
о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным человеком, и, главное, ожидание свидания — всё соединялось в общее впечатление радостного чувства жизни. Чувство это было так сильно, что он невольно улыбался. Он спустил ноги, заложил одну на колено
другой и, взяв ее в руку, ощупал упругую икру ноги, зашибленной вчера при падении, и, откинувшись назад, вздохнул несколько раз всею грудью.
На
другое утро, во вторник, Алексей Александрович, проснувшись, с удовольствием вспомнил вчерашнюю победу и не мог не улыбнуться, хотя и желал казаться равнодушным, когда правитель канцелярии, желая польстить ему, сообщил
о слухах, дошедших до него,
о происшедшем в комиссии.
Но он ясно видел теперь (работа его над книгой
о сельском хозяйстве, в котором главным элементом хозяйства должен был быть работник, много помогла ему в этом), — он ясно видел теперь, что то хозяйство, которое он вел, была только жестокая и упорная борьба между им и работниками, в которой на одной стороне, на его стороне, было постоянное напряженное стремление переделать всё на считаемый лучшим образец, на
другой же стороне — естественный порядок вещей.
Но ни тот, ни
другой не смели говорить
о ней, и потому всё, что бы они ни говорили, не выразив того, что одно занимало их, ― всё было ложь.
― Ты неправа и неправа, мой
друг, ― сказал Вронский, стараясь успокоить ее. ― Но всё равно, не будем
о нем говорить. Расскажи мне, что ты делала? Что с тобой? Что такое эта болезнь и что сказал доктор?
Мысль
о том, что новый начальник может нехорошо принять его, было это
другое неприятное обстоятельство.
— Но в том и вопрос, — перебил своим басом Песцов, который всегда торопился говорить и, казалось, всегда всю душу полагал на то,
о чем он говорил, — в чем полагать высшее развитие? Англичане, Французы, Немцы — кто стоит на высшей степени развития? Кто будет национализовать один
другого? Мы видим, что Рейн офранцузился, а Немцы не ниже стоят! — кричал он. — Тут есть
другой закон!
— Я не высказываю своего мнения
о том и
другом образовании, — с улыбкой снисхождения, как к ребенку, сказал Сергей Иванович, подставляя свой стакан, — я только говорю, что обе стороны имеют сильные доводы, — продолжал он, обращаясь к Алексею Александровичу. — Я классик по образованию, но в споре этом я лично не могу найти своего места. Я не вижу ясных доводов, почему классическим наукам дано преимущество пред реальными.
— Но, — сказал Сергей Иванович, тонко улыбаясь и обращаясь к Каренину, — нельзя не согласиться, что взвесить вполне все выгоды и невыгоды тех и
других наук трудно и что вопрос
о том, какие предпочесть, не был бы решен так скоро и окончательно, если бы на стороне классического образования не было того преимущества, которое вы сейчас высказали: нравственного — disons le mot [скажем прямо] — анти-нигилистического влияния.
Сначала, когда говорилось
о влиянии, которое имеет один народ на
другой, Левину невольно приходило в голову то, что он имел сказать по этому предмету; но мысли эти, прежде для него очень важные, как бы во сне мелькали в его голове и не имели для него теперь ни малейшего интереса.
Они спорили об отчислении каких-то сумм и
о проведении каких-то труб, и Сергей Иванович уязвил двух членов и что-то победоносно долго говорил; и
другой член, написав что-то на бумажке, заробел сначала, но потом ответил ему очень ядовито и мило.
Я хочу подставить
другую щеку, я хочу отдать рубаху, когда у меня берут кафтан, и молю Бога только
о том, чтоб он не отнял у меня счастье прощения!
Левин продолжал находиться всё в том же состоянии сумасшествия, в котором ему казалось, что он и его счастье составляют главную и единственную цель всего существующего и что думать и заботиться теперь ему ни
о чем не нужно, что всё делается и сделается для него
другими.
— Красивее. Я тоже венчалась вечером, — отвечала Корсунская и вздохнула, вспомнив
о том, как мила она была в этот день, как смешно был влюблен ее муж и как теперь всё
другое.