Неточные совпадения
Степан Аркадьич ничего не ответил и только в зеркало взглянул на Матвея; во взгляде, которым они встретились в зеркале, видно было,
как они понимают друг друга. Взгляд Степана Аркадьича
как будто спрашивал: «это зачем ты
говоришь? разве ты не знаешь?»
Степан Аркадьич не мог
говорить, так
как цирюльник занят был верхнею губой, и поднял один палец. Матвей в зеркало кивнул головой.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь,
как в прежние раза, она
говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей
говорит: образуется; но
как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах,
какой ужас! И
как тривиально она кричала, —
говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
— Какой-то, ваше превосходительство, без спросу влез, только я отвернулся. Вас спрашивали. Я
говорю: когда выйдут члены, тогда…
Прежде были опеки, суды, а теперь земство, не в виде взяток, а в виде незаслуженного жалованья, —
говорил он так горячо,
как будто кто-нибудь из присутствовавших оспаривал его мнение.
—
Как же ты
говорил, что никогда больше не наденешь европейского платья? — сказал он, оглядывая его новое, очевидно от французского портного, платье. — Так! я вижу: новая фаза.
— Нет, вы уж так сделайте,
как я
говорил, — сказал он, улыбкой смягчая замечание, и, кратко объяснив,
как он понимает дело, отодвинул бумаги и сказал: — Так и сделайте, пожалуйста, так, Захар Никитич.
Профессор с досадой и
как будто умственною болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака, чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича,
как бы спрашивая: что ж тут
говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не с тем усилием и односторонностью
говорил,
как профессор, и у которого в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения, с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
— Не имеем данных, — подтвердил профессор и продолжал свои доводы. — Нет, —
говорил он, — я указываю на то, что если,
как прямо
говорит Припасов, ощущение и имеет своим основанием впечатление, то мы должны строго различать эти два понятия.
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика с М-11е Linon и глядя на него с улыбкой тихой ласки,
как на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они
говорят: кокетство. Я знаю, что я люблю не его; но мне всё-таки весело с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала она.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не
говорил об этом. И ни с кем я не могу
говорить об этом,
как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Ах перестань! Христос никогда бы не сказал этих слов, если бы знал,
как будут злоупотреблять ими. Изо всего Евангелия только и помнят эти слова. Впрочем, я
говорю не то, что думаю, а то, что чувствую. Я имею отвращение к падшим женщинам. Ты пауков боишься, а я этих гадин. Ты ведь, наверно, не изучал пауков и не знаешь их нравов: так и я.
— Хорошо тебе так
говорить; это всё равно,
как этот Диккенсовский господин который перебрасывает левою рукой через правое плечо все затруднительные вопросы. Но отрицание факта — не ответ. Что ж делать, ты мне скажи, что делать? Жена стареется, а ты полн жизни. Ты не успеешь оглянуться,
как ты уже чувствуешь, что ты не можешь любить любовью жену,
как бы ты ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и ты пропал, пропал! — с унылым отчаянием проговорил Степан Аркадьич.
«Нынче уж так не выдают замуж,
как прежде», думали и
говорили все эти молодые девушки и все даже старые люди.
― Никогда, мама, никакой, — отвечала Кити, покраснев и взглянув прямо в лицо матери. — Но мне нечего
говорить теперь. Я… я… если бы хотела, я не знаю, что сказать
как… я не знаю…
И она стала
говорить с Кити.
Как ни неловко было Левину уйти теперь, ему всё-таки легче было сделать эту неловкость, чем остаться весь вечер и видеть Кити, которая изредка взглядывала на него и избегала его взгляда. Он хотел встать, но княгиня, заметив, что он молчит, обратилась к нему.
— Да, но спириты
говорят: теперь мы не знаем, что это за сила, но сила есть, и вот при
каких условиях она действует. А ученые пускай раскроют, в чем состоит эта сила. Нет, я не вижу, почему это не может быть новая сила, если она….
Она, счастливая, довольная после разговора с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, и хотя она не намерена была
говорить ему о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на то, что ей кажется дело с Вронским совсем конченным, что оно решится,
как только приедет его мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
— Я не знаю, — отвечал Вронский, — отчего это во всех Москвичах, разумеется, исключая тех, с кем
говорю, — шутливо вставил он, — есть что-то резкое. Что-то они всё на дыбы становятся, сердятся,
как будто всё хотят дать почувствовать что-то…
То же самое думал ее сын. Он провожал ее глазами до тех пор, пока не скрылась ее грациозная фигура, и улыбка остановилась на его лице. В окно он видел,
как она подошла к брату, положила ему руку на руку и что-то оживленно начала
говорить ему, очевидно о чем-то не имеющем ничего общего с ним, с Вронским, и ему ото показалось досадным.
—
Как это не примут мер, —
говорил третий.
— Да? — тихо сказала Анна. — Ну, теперь давай
говорить о тебе, — прибавила она, встряхивая головой,
как будто хотела физически отогнать что-то лишнее и мешавшее ей. — Давай
говорить о твоих делах. Я получила твое письмо и вот приехала.
Все эти дни Долли была одна с детьми.
Говорить о своем горе она не хотела, а с этим горем на душе
говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и то ее радовала мысль о том,
как она выскажет, то злила необходимость
говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
Но
как будто нарочно, каждый раз,
как она смягчалась, она начинала опять
говорить о том, чтò раздражало ее.
Я видела только его и то, что семья расстроена; мне его жалко было, но,
поговорив с тобой, я,
как женщина, вижу другое; я вижу твои страдания, и мне, не могу тебе сказать,
как жаль тебя!
— Я больше тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю этих людей,
как Стива,
как они смотрят на это. Ты
говоришь, что он с ней
говорил об тебе. Этого не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал,
говоря о тебе, и
какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
— Ну, разумеется, — быстро прервала Долли,
как будто она
говорила то, что не раз думала, — иначе бы это не было прощение. Если простить, то совсем, совсем. Ну, пойдем, я тебя проведу в твою комнату, — сказала она вставая, и по дороге Долли обняла Анну. — Милая моя,
как я рада, что ты приехала. Мне легче, гораздо легче стало.
— Я ехала вчера с матерью Вронского, — продолжала она, — и мать не умолкая
говорила мне про него; это ее любимец; я знаю,
как матери пристрастны, но..
— Я тебе
говорю, что я сплю везде и всегда
как сурок.
— Знаю,
как ты всё сделаешь, — отвечала Долли, — скажешь Матвею сделать то, чего нельзя сделать, а сам уедешь, а он всё перепутает, — и привычная насмешливая улыбка морщила концы губ Долли, когда она
говорила это.
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред тем
как ехать на бал, укладывала его, ей стало грустно, что она так далеко от него; и о чем бы ни
говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть на его карточку и
поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила на площадку большой входной теплой лестницы.
— Отдыхаешь, вальсируя с вами, — сказал он ей, пускаясь в первые небыстрые шаги вальса. — Прелесть,
какая легкость, précision, [точность,] —
говорил он ей то, что
говорил почти всем хорошим знакомым.
Она стояла,
как и всегда, чрезвычайно прямо держась, и, когда Кити подошла к этой кучке,
говорила с хозяином дома, слегка поворотив к нему голову.
Она была уверена, что она танцует мазурку с ним,
как и на прежних балах, и пятерым отказала мазурку,
говоря, что танцует.
И этот один? неужели это он?» Каждый раз,
как он
говорил с Анной, в глазах ее вспыхивал радостный блеск, и улыбка счастья изгибала ее румяные губы.
«Я не оскорбить хочу, — каждый раз
как будто
говорил его взгляд, — но спасти себя хочу, и не знаю
как».
И странно то, что хотя они действительно
говорили о том,
как смешон Иван Иванович своим французским языком, и о том, что для Елецкой можно было бы найти лучше партию, а между тем эти слова имели для них значение, и они чувствовали это так же,
как и Кити.
— Да, я думаю, — отвечала Анна,
как бы удивляясь смелости его вопроса; но неудержимый дрожащий блеск глаз и улыбки обжег его, когда она
говорила это.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что
говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том, в среде
каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что
говорил господин в поддевке. Он
говорил о каком-то предприятии.
— А не хотите
говорить,
как хотите. Только нечего тебе с ней
говорить. Она девка, а ты барин, — проговорил он, подергиваясь шеей.
— Да, но,
как ни
говори, ты должен выбрать между мною и им, — сказал он, робко глядя в глаза брату. Эта робость тронула Константина.
Все эти следы его жизни
как будто охватили его и
говорили ему: «нет, ты не уйдешь от нас и не будешь другим, а будешь такой же, каков был: с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями и вечным ожиданием счастья, которое не далось и невозможно тебе».
— У каждого есть в душе свои skeletons, [скелеты, иносказательно — скрытые неприятности,]
как говорят Англичане.
Читала ли она,
как героиня романа ухаживала за больным, ей хотелось ходить неслышными шагами по комнате больного; читала ли она о том,
как член парламента
говорил речь, ей хотелось
говорить эту речь; читала ли она о том,
как леди Мери ехала верхом за стаей и дразнила невестку и удивляла всех своею смелостью, ей хотелось это делать самой.
А вместе с тем на этом самом месте воспоминаний чувство стыда усиливалось,
как будто какой-то внутренний голос именно тут, когда она вспомнила о Вронском,
говорил ей: «тепло, очень тепло, горячо».
— Это дурно, чтò вы
говорите, и я прошу вас, если вы хороший человек, забудьте, чтò вы сказали,
как и я забуду, — сказала она наконец.
— Да,
как видишь, нежный муж, нежный,
как на другой год женитьбы, сгорал желанием увидеть тебя, — сказал он своим медлительным тонким голосом и тем тоном, который он всегда почти употреблял с ней, тоном насмешки над тем, кто бы в самом деле так
говорил.
— О, прекрасно! Mariette
говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так,
как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.