Неточные совпадения
Он прочел письма. Одно
было очень неприятное — от купца, покупавшего лес
в имении жены. Лес этот необходимо
было продать; но теперь, до примирения с женой, не могло
быть о том речи. Всего же неприятнее тут
было то, что этим подмешивался денежный интерес
в предстоящее дело его примирения с женою. И
мысль, что он может руководиться этим интересом, что он для продажи этого леса
будет искать примирения с женой, — эта
мысль оскорбляла его.
А иметь взгляды ему, жившему
в известном обществе, при потребности некоторой деятельности
мысли, развивающейся обыкновенно
в лета зрелости,
было так же необходимо, как иметь шляпу.
Константин Левин заглянул
в дверь и увидел, что говорит с огромной шапкой волос молодой человек
в поддевке, а молодая рябоватая женщина,
в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно
было. У Константина больно сжалось сердце при
мысли о том,
в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что говорил господин
в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
И вдруг всплывала радостная
мысль: «через два года
буду у меня
в стаде две голландки, сама Пава еще может
быть жива, двенадцать молодых Беркутовых дочерей, да подсыпать на казовый конец этих трех — чудо!» Он опять взялся за книгу.
— Ах, Боже мой, это
было бы так глупо! — сказала Анна, и опять густая краска удовольствия выступила на ее лице, когда она услыхала занимавшую ее
мысль, выговоренную словами. — Так вот, я и уезжаю, сделав себе врага
в Кити, которую я так полюбила. Ах, какая она милая! Но ты поправишь это, Долли? Да!
«Ну, всё кончено, и слава Богу!»
была первая
мысль, пришедшая Анне Аркадьевне, когда она простилась
в последний раз с братом, который до третьего звонка загораживал собою дорогу
в вагоне. Она села на свой диванчик, рядом с Аннушкой, и огляделась
в полусвете спального вагона. «Слава Богу, завтра увижу Сережу и Алексея Александровича, и пойдет моя жизнь, хорошая и привычная, по старому».
С книгой под мышкой он пришел наверх; но
в нынешний вечер, вместо обычных
мыслей и соображений о служебных делах,
мысли его
были наполнены женою и чем-то неприятным, случившимся с нею.
Переноситься
мыслью и чувством
в другое существо
было душевное действие, чуждое Алексею Александровичу.
Но и после, и на другой и на третий день, она не только не нашла слов, которыми бы она могла выразить всю сложность этих чувств, но не находила и
мыслей, которыми бы она сама с собой могла обдумать всё, что
было в ее душе.
Так что, несмотря на уединение или вследствие уединения, жизнь eго
была чрезвычайно наполнена, и только изредка он испытывал неудовлетворенное желание сообщения бродящих у него
в голове
мыслей кому-нибудь, кроме Агафьи Михайловны хотя и с нею ему случалось нередко рассуждать о физике, теории хозяйства и
в особенности о философии; философия составляла любимый предмет Агафьи Михайловны.
Алексей Александрович думал и говорил, что ни
в какой год у него не
было столько служебного дела, как
в нынешний; но он не сознавал того, что он сам выдумывал себе
в нынешнем году дела, что это
было одно из средств не открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и
мысли о них и которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали.
Как убившийся ребенок, прыгая, приводит
в движенье свои мускулы, чтобы заглушить боль, так для Алексея Александровича
было необходимо умственное движение, чтобы заглушить те
мысли о жене, которые
в ее присутствии и
в присутствии Вронского и при постоянном повторении его имени требовали к себе внимания.
Жизнь эта открывалась религией, но религией, не имеющею ничего общего с тою, которую с детства знала Кити и которая выражалась
в обедне и всенощной во Вдовьем Доме, где можно
было встретить знакомых, и
в изучении с батюшкой наизусть славянских текстов; это
была религия возвышенная, таинственная, связанная с рядом прекрасных
мыслей и чувств,
в которую не только можно
было верить, потому что так велено, но которую можно
было любить.
Но, хотя он и отдыхал теперь, то
есть не работал над своим сочинением, он так привык к умственной деятельности, что любил высказывать
в красивой сжатой форме приходившие ему
мысли и любил, чтобы
было кому слушать.
Константин молчал. Он чувствовал, что он разбит со всех сторон, но он чувствовал вместе о тем, что то, что он хотел сказать,
было не понято его братом. Он не знал только, почему это
было не понято: потому ли, что он не умел сказать ясно то, что хотел, потому ли, что брат не хотел, или потому, что не мог его понять. Но он не стал углубляться
в эти
мысли и, не возражая брату, задумался о совершенно другом, личном своем деле.
Он взглянул на небо, надеясь найти там ту раковину, которою он любовался и которая олицетворяла для него весь ход
мыслей и чувств нынешней ночи. На небе не
было более ничего похожего на раковину. Там,
в недосягаемой вышине, совершилась уже таинственная перемена. Не
было и следа раковины, и
был ровный, расстилавшийся по целой половине неба ковер всё умельчающихся и умельчающихся барашков. Небо поголубело и просияло и с тою же нежностью, но и с тою же недосягаемостью отвечало на его вопрошающий взгляд.
Дуэль
в юности особенно привлекала
мысли Алексея Александровича именно потому, что он
был физически робкий человек и хорошо знал это.
Достигнув успеха и твердого положения
в жизни, он давно забыл об этом чувстве; но привычка чувства взяла свое, и страх за свою трусость и теперь оказался так силен, что Алексей Александрович долго и со всех сторон обдумывал и ласкал
мыслью вопрос о дуэли, хотя и вперед знал, что он ни
в каком случае не
будет драться.
Мысль искать своему положению помощи
в религии
была для нее, несмотря на то, что она никогда не сомневалась
в религии,
в которой
была воспитана, так же чужда, как искать помощи у самого Алексея Александровича.
И они проводят какую-нибудь
мысль, направление,
в которое сами не верят, которое делает зло; и всё это направление
есть только средство иметь казенный дом и столько-то жалованья.
Мучительно неловко ему
было оттого, что против него сидела свояченица
в особенном, для него, как ему казалось, надетом платье, с особенным
в виде трапеции вырезом на белой груди; этот четвероугольный вырез, несмотря на то, что грудь
была очень белая, или особенно потому, что она
была очень белая, лишал Левина свободы
мысли.
Помещик, очевидно, говорил свою собственную
мысль, что так редко бывает, и
мысль, к которой он приведен
был не желанием занять чем-нибудь праздный ум, а
мысль, которая выросла из условий его жизни, которую он высидел
в своем деревенском уединении и со всех сторон обдумал.
Левину невыносимо скучно
было в этот вечер с дамами: его, как никогда прежде, волновала
мысль о том, что то недовольство хозяйством, которое он теперь испытывал,
есть не исключительное его положение, а общее условие,
в котором находится дело
в России, что устройство какого-нибудь такого отношения рабочих, где бы они работали, как у мужика на половине дороги,
есть не мечта, а задача, которую необходимо решить. И ему казалось, что эту задачу можно решить и должно попытаться это сделать.
И он с свойственною ему ясностью рассказал вкратце эти новые, очень важные и интересные открытия. Несмотря на то, что Левина занимала теперь больше всего
мысль о хозяйстве, он, слушая хозяина, спрашивал себя: «Что там
в нем сидит? И почему, почему ему интересен раздел Польши?» Когда Свияжский кончил, Левин невольно спросил: «Ну так что же?» Но ничего не
было.
Было только интересно то, что «оказывалось» Но Свияжский не объяснил и не нашел нужным объяснять, почему это
было ему интересно.
Левин видел, что так и не найдет он связи жизни этого человека с его
мыслями. Очевидно, ему совершенно
было всё равно, к чему приведет его рассуждение; ему нужен
был только процесс рассуждения. И ему неприятно
было, когда процесс рассуждения заводил его
в тупой переулок. Этого только он не любил и избегал, переводя разговор на что-нибудь приятно-веселое.
Теперь же, когда Левин, под влиянием пришедшей ему
мысли и напоминания Агафьи Михайловны,
был в неясном, запутанном состоянии, ему предстоящее свидание с братом показалось особенно тяжелым.
Вместо гостя веселого, здорового, чужого, который, он надеялся, развлечет его
в его душевной неясности, он должен
был видеться с братом, который понимает его насквозь, который вызовет
в нем все самые задушевные
мысли, заставит его высказаться вполне.
― То-то и
есть, ты взял чужую
мысль, отрезал от нее всё, что составляет ее силу, и хочешь уверить, что это что-то новое, ― сказал Николай, сердито дергаясь
в своем галстуке.
— Да что же, я не перестаю думать о смерти, — сказал Левин. Правда, что умирать пора. И что всё это вздор. Я по правде тебе скажу: я
мыслью своею и работой ужасно дорожу, но
в сущности — ты подумай об этом: ведь весь этот мир наш — это маленькая плесень, которая наросла на крошечной планете. А мы думаем, что у нас может
быть что-нибудь великое, —
мысли, дела! Всё это песчинки.
— Очень рад, — сказал он и спросил про жену и про свояченицу. И по странной филиации
мыслей, так как
в его воображении
мысль о свояченице Свияжского связывалась с браком, ему представилось, что никому лучше нельзя рассказать своего счастья, как жене и свояченице Свияжского, и он очень
был рад ехать к ним.
Левин по этому случаю сообщил Егору свою
мысль о том, что
в браке главное дело любовь и что с любовью всегда
будешь счастлив, потому что счастье бывает только
в себе самом. Егор внимательно выслушал и, очевидно, вполне понял
мысль Левина, но
в подтверждение ее он привел неожиданное для Левина замечание о том, что, когда он жил у хороших господ, он всегда
был своими господами доволен и теперь вполне доволен своим хозяином, хоть он Француз.
К утру опять началось волнение, живость, быстрота
мысли и речи, и опять кончилось беспамятством. На третий день
было то же, и доктора сказали, что
есть надежда.
В этот день Алексей Александрович вышел
в кабинет, где сидел Вронский, и, заперев дверь, сел против него.
Оставшись один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин еще раз спросил себя:
есть ли у него
в душе это чувство сожаления о своей свободе, о котором они говорили? Он улыбнулся при этом вопросе. «Свобода? Зачем свобода? Счастие только
в том, чтобы любить и желать, думать ее желаниями, ее
мыслями, то
есть никакой свободы, — вот это счастье!»
Левин чувствовал всё более и более, что все его
мысли о женитьбе, его мечты о том, как он устроит свою жизнь, что всё это
было ребячество и что это что-то такое, чего он не понимал до сих пор и теперь еще менее понимает, хотя это и совершается над ним;
в груди его всё выше и выше поднимались содрогания, и непокорные слезы выступали ему на глаза.
Несчастие, почти умопомешательство, видно
было в этом подвижном, довольно красивом лице
в то время, как он, не замечая даже выхода Анны, продолжал торопливо и горячо высказывать свои
мысли.
— Да, но
в таком случае, если вы позволите сказать свою
мысль… Картина ваша так хороша, что мое замечание не может повредить ей, и потом это мое личное мнение. У вас это другое. Самый мотив другой. Но возьмем хоть Иванова. Я полагаю, что если Христос сведен на степень исторического лица, то лучше
было бы Иванову и избрать другую историческую тему, свежую, нетронутую.
— Это придет, — утешал его Голенищев,
в понятии которого Вронский имел и талант и, главное, образование, дающее возвышенный взгляд на искусство. Убеждение Голенищева
в таланте Вронского поддерживалось еще и тем, что ему нужно
было сочувствие и похвалы Вронского его статьям и
мыслям, и он чувствовал, что похвалы и поддержка должны
быть взаимны.
Вообще Михайлов своим сдержанным и неприятным, как бы враждебным, отношением очень не понравился им, когда они узнали его ближе. И они рады
были, когда сеансы кончились,
в руках их остался прекрасный портрет, а он перестал ходить. Голенищев первый высказал
мысль, которую все имели, именно, что Михайлов просто завидовал Вронскому.
Занятия его и хозяйством и книгой,
в которой должны
были быть изложены основания нового хозяйства, не
были оставлены им; но как прежде эти занятия и
мысли показались ему малы и ничтожны
в сравнении с мраком, покрывшим всю жизнь, так точно неважны и малы они казались теперь
в сравнении с тою облитою ярким светом счастья предстоящею жизнью.
— Вот, ты всегда приписываешь мне дурные, подлые
мысли, — заговорила она со слезами оскорбления и гнева. — Я ничего, ни слабости, ничего… Я чувствую, что мой долг
быть с мужем, когда он
в горе, но ты хочешь нарочно сделать мне больно, нарочно хочешь не понимать…
— Не могу сказать, чтоб я
был вполне доволен им, — поднимая брови и открывая глаза, сказал Алексей Александрович. — И Ситников не доволен им. (Ситников
был педагог, которому
было поручено светское воспитание Сережи.) Как я говорил вам,
есть в нем какая-то холодность к тем самым главным вопросам, которые должны трогать душу всякого человека и всякого ребенка, — начал излагать свои
мысли Алексей Александрович, по единственному, кроме службы, интересовавшему его вопросу — воспитанию сына.
Прежде он помнил имена, но теперь забыл совсем,
в особенности потому, что Енох
был любимое его лицо изо всего Ветхого Завета, и ко взятию Еноха живым на небо
в голове его привязывался целый длинный ход
мысли, которому он и предался теперь, остановившимися глазами глядя на цепочку часов отца и до половины застегнутую пуговицу жилета.
Кроме того,
в девочке всё
было еще ожидания, а Сережа
был уже почти человек, и любимый человек;
в нем уже боролись
мысли, чувства; он понимал, он любил, он судил ее, думала она, вспоминая его слова и взгляды.
Варенька, услыхав голос Кити и выговор ее матери, быстро легкими шагами подошла к Кити. Быстрота движений, краска, покрывавшая оживленное лицо, — всё показывало, что
в ней происходило что-то необыкновенное. Кити знала, что̀
было это необыкновенное, и внимательно следила за ней. Она теперь позвала Вареньку только затем, чтобы мысленно благословить ее на то важное событие, которое, по
мысли Кити, должно
было совершиться нынче после обеда
в лесу.
Она никак не могла бы выразить тот ход
мыслей, который заставлял ее улыбаться; но последний вывод
был тот, что муж ее, восхищающийся братом и унижающий себя пред ним,
был неискренен. Кити знала, что эта неискренность его происходила от любви к брату, от чувства совестливости за то, что он слишком счастлив, и
в особенности от неоставляющего его желания
быть лучше, — она любила это
в нем и потому улыбалась.
Анна теперь уж не смущалась. Она
была совершенно свободна и спокойна. Долли видела, что она теперь вполне уже оправилась от того впечатления, которое произвел на нее приезд, и взяла на себя тот поверхностный, равнодушный тон, при котором как будто дверь
в тот отдел, где находились ее чувства и задушевные
мысли,
была заперта.
Открытие это, вдруг объяснившее для нее все те непонятные для нее прежде семьи,
в которых
было только по одному и по два ребенка, вызвало
в ней столько
мыслей, соображений и противоречивых чувств, что она ничего не умела сказать и только широко раскрытыми глазами удивленно смотрела на Анну. Это
было то самое, о чем она мечтала еще нынче дорогой, но теперь, узнав, что это возможно, она ужаснулась. Она чувствовала, что это
было слишком простое решение слишком сложного вопроса.
Это
были те самые доводы, которые Дарья Александровна приводила самой себе; но теперь она слушала и не понимала их. «Как
быть виноватою пред существами не существующими?» думала она. И вдруг ей пришла
мысль: могло ли
быть в каком-нибудь случае лучше для ее любимца Гриши, если б он никогда не существовал? И это ей показалось так дико, так странно, что она помотала головой, чтобы рассеять эту путаницу кружащихся сумасшедших
мыслей.
В таких
мыслях она провела без него пять дней, те самые, которые он должен
был находиться
в отсутствии.
Левин видел, что
в вопросе этом уже высказывалась
мысль, с которою он
был несогласен; но он продолжал излагать свою
мысль, состоящую
в том, что русский рабочий имеет совершенно особенный от других народов взгляд на землю. И чтобы доказать это положение, он поторопился прибавить, что, по его мнению, этот взгляд Русского народа вытекает из сознания им своего призвания заселить огромные, незанятые пространства на востоке.