Так на нее доселе отвечал я. Но, Ксения, презрение мое Почли за страх. Ты слышала, какую Они сплели об этом деле басню, — Неведомый воспользовался вор Молвою той, и ныне…
Чтоб славилось от моря и до моря И до конец вселенныя его Пресветлое, царя Бориса, имя, На честь ему, а русским славным царствам На прибавленье; чтобы государи Послушливо ему служили все И все бы трепетали посеченья Его меча; на нас же, на рабех Величества его, чтоб без урыву Щедрот лилися реки неоскудно От милосердия его пучины И разума!» Ух, утомился.
Послушай! Жизнь его Мне собственной моей дороже жизни! Сокровища не знаю я такого, Которого б не отдал за него! Скажи своим товарищам, скажи им — И помни сам, — нет почестей таких, Какими бы я щедро не осыпал Спасителя его!
Великий царь, Не почести нам знанья придадут. По долгу мы служить тебе готовы; Награда нам не деньги, а успех. Но случая подобного ни разу Никто из нас не встретил.
Нрава она была весьма смирного, или, лучше сказать, запуганного; к самой себе она чувствовала полное равнодушие, других — боялась смертельно; думала только о том, как бы работу к сроку кончить, никогда ни с кем не говорила и трепетала при одном имени барыни, хотя та ее почти в глаза не знала.
К тому же бедная вдова, почти беспрестанно проливая слезы о смерти мужа своего — ибо и крестьянки любить умеют! — день ото дня становилась слабее и совсем не могла работать.
Общество сачков-морализаторов; воров-морализаторов, бездельников-морализаторов — вот во что все больше превращаемся. Все друг друга воспитывают. Почти каждый не делает то, что обязан, и так, как обязан (почему — это уже вопрос экономической организации общества), но претензии к другим и друг к другу неимоверные.
К Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение — в нем мне чудится какой-то венец сверхчеловеческого целомудрия. Всякий пушкинизм ему был противен.