Неточные совпадения
Елена, задыхаясь от слез, стала рассказывать, как преследовал ее Вяземский, как наконец
царь взялся ее сосватать за своего любимца и как она в отчаянии отдалась старому Морозову. Прерывая рассказ свой рыданиями, она винилась в невольной измене,
говорила, что должна бы скорей наложить на себя руки, чем выйти за другого, и проклинала свое малодушие.
— Боярин, вспомни, что ты сам
говорил про Курбского. Нечестно русскому боярину прятаться от
царя своего.
Со всем тем, когда Иоанн взирал милостиво, взгляд его еще был привлекателен. Улыбка его очаровывала даже тех, которые хорошо его знали и гнушались его злодеяниями. С такою счастливою наружностью Иоанн соединял необыкновенный дар слова. Случалось, что люди добродетельные, слушая
царя, убеждались в необходимости ужасных его мер и верили, пока он
говорил, справедливости его казней.
Вот встал Иван Васильевич, да и
говорит: «Подайте мне мой лук, и я не хуже татарина попаду!» А татарин-то обрадовался: «Попади, бачка-царь! —
говорит, — моя пошла тысяча лошадей табун, а твоя что пошла?» — то есть, по-нашему, во что ставишь заклад свой?
Все глаза обратились на Серебряного.
Царь сдвинул безволосые брови и пристально в него вглядывался, но не
говорил ни слова. Никита Романович стоял неподвижно, спокойный, но бледный.
Стара была его мамка. Взял ее в Верьх еще блаженной памяти великий князь Василий Иоаннович; служила она еще Елене Глинской. Иоанн родился у нее на руках; у нее же на руках благословил его умирающий отец.
Говорили про Онуфревну, что многое ей известно, о чем никто и не подозревает. В малолетство
царя Глинские боялись ее; Шуйские и Бельские старались всячески угождать ей.
— Полно, Онуфревна, — сказал
царь, вставая, — сама не знаешь, что
говоришь!
Изба наполнилась мертвецами. Все они низко кланялись
царю, все
говорили...
— Гриша, — сказал он, положив обе руки на плеча Скуратова, — как бишь ты сейчас
говорил? Я рублю сучья да ветки, а ствол-то стоит здоровешенек? Гриша, — продолжал
царь, медленно выговаривая каждое слово и смотря на Малюту с какой-то страшной доверчивостью, — берешься ли ты вырвать с корнем измену?
— Скажи, Борис Федорыч, —
говорил Серебряный, — что сталось с
царем сею ночью? с чего поднялась вся Слобода на полунощницу? Аль то у вас часто бывает?
— Так, Борис Федорыч, когда ты
говоришь, оно выходит гладко, а на деле не то. Опричники губят и насилуют земщину хуже татар. Нет на них никакого суда. Вся земля от них гибнет! Ты бы сказал
царю. Он бы тебе поверил!
— Никита Романыч! Правду сказать недолго, да говорить-то надо умеючи. Кабы стал я перечить
царю, давно бы меня здесь не было, а не было б меня здесь, кто б тебя вчера от плахи спас?
Что делал
царь во все это время? Послушаем, что
говорит песня и как она выражает народные понятия того века.
Ты горазд сказать по памяти,
говоришь будто по грамоты!“ Тут возговорит Володимер-царь: „Ты еси, премудрый
царь, Давид Евсиевич!
— Слепой! — сказал
царь, —
говори, кто ты и что умышлял надо мною?
— Надёжа, православный
царь! Был я молод, певал я песню: «Не шуми, мати сыра-дуброва». В той ли песне
царь спрашивает у добра молодца, с кем разбой держал? А молодец
говорит: «Товарищей у меня было четверо: уж как первый мой товарищ черная ночь; а второй мой товарищ…»
Царь велел меня позвать, да и
говорит, что ты-де, Тришка, мне головой за него отвечаешь; достанешь — пожалую тебя, не достанешь — голову долой.
— Нет, не выкупа! — отвечал рыжий песенник. — Князя, вишь,
царь обидел, хотел казнить его; так князь-то от
царя и ушел к нам;
говорит: я вас, ребятушки, сам на Слободу поведу; мне,
говорит, ведомо, где казна лежит. Всех,
говорит, опричников перережем, а казною поделимся!
— Да уж и того бы довольно, что ты сам рассказываешь; а то
говорят про тебя, что ты перед
царем, прости господи, как девушка, в летнике пляшешь!
Прихожу к
царю,
говорю, так и так, не вели,
говорю, дорогомиловцам холопа твоего корить, вот уж один меня Федорой назвал.
— Гром божий на них и на всю опричнину! — сказал Серебряный. — Пусть только
царь даст мне
говорить, я при них открыто скажу все, что думаю и что знаю, но шептать не стану ему ни про кого, а кольми паче с твоих слов, Федор Алексеич!
Вскоре
царь вышел из опочивальни в приемную палату, сел на кресло и, окруженный опричниками, стал выслушивать поочередно земских бояр, приехавших от Москвы и от других городов с докладами. Отдав каждому приказания,
поговорив со многими обстоятельно о нуждах государства, о сношениях с иностранными державами и о мерах к предупреждению дальнейшего вторжения татар, Иоанн спросил, нет ли еще кого просящего приема?
— Что ж, — сказал
царь, как бы немного подумав, — просьба твоя дельная. Ответчик должен ведать, что
говорит истец. Позвать Вяземского. А вы, — продолжал он, обращаясь к знакомцам, отошедшим на почтительное расстояние, — подымите своего боярина, посадите его на скамью; пусть подождет ответчика!
— Подойди сюда, Афоня, — сказал
царь. — Подойди и ты, Дружина.
Говори, в чем твое челобитье.
Говори прямо, рассказывай все как было.
— Да, вишь ты, — сказал он, придавая лицу своему доверчивое выражение, —
говорит Басманов, что
царь разлюбил его, что тебя, мол, больше любит и что тебе, да Годунову Борису Федорычу, да Малюте Скурлатову только и идет от него ласка.
Дай,
говорит, тирлича, чтобы мне в царскую милость войти, а их чтобы разлюбил
царь и опалу чтобы на них положил!
—
Царь едет!
Царь едет! —
говорили все, волнуясь и снимая шапки.
Выпучив глаза и разиня рот, он смотрел то на Хомяка, то на опричников, то на самого
царя, но не
говорил ни слова.
— Батюшка-царь! — сказал он, — охота тебе слушать, что мельник
говорит! Кабы я знался с ним, стал ли бы я на него показывать?
— Пробори меня,
царь Саул! —
говорил он, отбирая в сторону висевшие на груди его кресты, — пробори сюда, в самое сердце! Чем я хуже тех праведных? Пошли и меня в царствие небесное! Аль завидно тебе, что не будешь с нами,
царь Саул,
царь Ирод,
царь кромешный?
— Нет, — продолжал он вполголоса, — напрасно ты винишь меня, князь.
Царь казнит тех, на кого злобу держит, а в сердце его не волен никто. Сердце царево в руце божией,
говорит Писание. Вот Морозов попытался было прямить ему; что ж вышло? Морозова казнили, а другим не стало от того легче. Но ты, Никита Романыч, видно, сам не дорожишь головою, что, ведая московскую казнь, не убоялся прийти в Слободу?
— Погоди, князь, не отчаивайся. Вспомни, что я тебе тогда
говорил? Оставим опричников; не будем перечить
царю; они сами перегубят друг друга! Вот уж троих главных не стало: ни обоих Басмановых, ни Вяземского. Дай срок, князь, и вся опричнина до смерти перегрызется!
Эта неожиданная и невольная смелость Серебряного озадачила Иоанна. Он вспомнил, что уже не в первый раз Никита Романович
говорит с ним так откровенно и прямо. Между тем он, осужденный на смерть, сам добровольно вернулся в Слободу и отдавался на царский произвол. В строптивости нельзя было обвинить его, и
царь колебался, как принять эту дерзкую выходку, как новое лицо привлекло его внимание.
— Так, так, батюшка-государь! — подтвердил Михеич, заикаясь от страха и радости, — его княжеская милость правду изволит
говорить!.. Не виделись мы с того дня, как схватили его милость! Дозволь же, батюшка-царь, на боярина моего посмотреть! Господи-светы, Никита Романыч! Я уже думал, не придется мне увидеть тебя!
— Какой народ? — спросил Иоанн, стараясь придать чертам своим милостивое выражение. —
Говори, старик, без зазора, какой народ мои опричники? Михеич поглядел на
царя и успокоился.
Вот, изволишь ли видеть, как я от станичников-то на мельницу вернулся, мельник-то мне и
говорит: залетела,
говорит, жар-птица ко мне; отвези се,
говорит, к
царю Далмату!
— Да ты шутишь, Борис Федорыч, али вправду
говоришь? Как же мне за это благодарить
царя? Да ты сам разве вписан в опричнину?
Недаром ходили слухи, что
царь, жалея о старшем сыне,
говаривал иногда Феодору: «Пономарем бы тебе родиться, Федя, а не царевичем!»