Неточные совпадения
Весело было теперь князю и легко на сердце возвращаться на родину. День был светлый, солнечный, один из тех дней, когда вся природа дышит чем-то праздничным, цветы кажутся ярче, небо голубее, вдали прозрачными струями зыблется воздух, и человеку делается
так легко, как будто бы душа его
сама перешла в природу, и трепещет на каждом листе, и качается на каждой былинке.
— Ты, боярин, сегодня доброе дело сделал, вызволил нас из рук этих собачьих детей,
так мы хотим тебе за добро добром заплатить. Ты, видно, давно на Москве не бывал, боярин. А мы
так знаем, что там деется. Послушай нас, боярин. Коли жизнь тебе не постыла, не вели вешать этих чертей. Отпусти их, и этого беса, Хомяка, отпусти. Не их жаль, а тебя, боярин. А уж попадутся нам в руки, вот те Христос,
сам повешу их. Не миновать им осила, только бы не ты их к черту отправил, а наш брат!
Боярин Морозов уже с час, как отдыхал в своей опочивальне. Елена с сенными девушками сидела под липами на дерновой скамье, у
самого частокола. На ней был голубой аксамитный летник с яхонтовыми пуговицами. Широкие кисейные рукава, собранные в мелкие складки, перехватывались повыше локтя алмазными запястьями, или зарукавниками.
Такие же серьги висели по
самые плечи; голову покрывал кокошник с жемчужными наклонами, а сафьянные сапожки блестели золотою нашивкой.
— Не вдруг, девушки! Мне с
самого утра грустно. Как начали к заутрене звонить да увидела я из светлицы, как народ божий весело спешит в церковь,
так, девушки, мне стало тяжело… и теперь еще сердце надрывается… а тут еще день выпал
такой светлый,
такой солнечный, да еще все эти уборы, что вы на меня надели… скиньте с меня запястья, девушки, скиньте кокошник, заплетите мне косу по-вашему, по-девичьи!
— Говоришь, а
сама не знаешь! — перебила ее другая девушка. — Какие под Москвой русалки! Здесь их нет и заводу. Вот на Украине, там другое дело, там русалок гибель. Сказывают, не одного доброго молодца с ума свели. Стоит только раз увидеть русалку,
так до смерти все по ней тосковать будешь; коли женатый — бросишь жену и детей, коли холостой — забудешь свою ладушку!
— Боярыня, — сказал он наконец, и голос его дрожал, — видно, на то была воля божия… и ты не
так виновата… да, ты не виновата… не за что прощать тебя, Елена Дмитриевна, я не кляну тебя, — нет — видит бог, не кляну — видит бог, я… я по-прежнему люблю тебя! Слова эти вырвались у князя
сами собою.
— Князь, — сказал Морозов, — это моя хозяйка, Елена Дмитриевна! Люби и жалуй ее. Ведь ты, Никита Романыч, нам, почитай, родной. Твой отец и я, мы были словно братья,
так и жена моя тебе не чужая. Кланяйся, Елена, проси боярина! Кушай, князь, не брезгай нашей хлебом-солью! Чем богаты, тем и рады! Вот романея, вот венгерское, вот мед малиновый,
сама хозяйка на ягодах сытила!
Серебряному пришлось сидеть недалеко от царского стола, вместе с земскими боярами, то есть с
такими, которые не принадлежали к опричнине, но, по высокому сану своему, удостоились на этот раз обедать с государем. Некоторых из них Серебряный знал до отъезда своего в Литву. Он мог видеть с своего места и
самого царя, и всех бывших за его столом. Грустно сделалось Никите Романовичу, когда он сравнил Иоанна, оставленного им пять лет тому назад, с Иоанном, сидящим ныне в кругу новых любимцев.
— Государь, — продолжал Малюта, — намедни послал я круг Москвы объезд, для того, государь,
так ли московские люди соблюдают твой царский указ? Как вдруг неведомый боярин с холопями напал на объезжих людей. Многих убили до смерти, и больно изувечили моего стремянного. Он
сам здесь, стоит за дверьми, жестоко избитый! Прикажешь призвать?
— Государь, — произнес Малюта в сильном волнении, — между добрыми слугами твоими теперь много пьяных, много
таких, которые говорят, не помня, не спрошаючи разума! Не вели искать этого бражника, государь! Протрезвится,
сам не поверит, какую речь пьяным делом держал!
Яко же древле Рахиль, — продолжал он (и глаза его закатились под
самый лоб), — яко же древле Рахиль, плачуще о детях своих,
так я, многогрешный, плачу о моих озорниках и злодеях.
Много сокрытого узнавала Онуфревна посредством гаданья и никогда не ошибалась. В
самое величие князя Телепнева — Иоанну тогда было четыре года — она предсказала князю, что он умрет голодною смертью.
Так и сбылось. Много лет протекло с тех пор, а еще свежо было в памяти стариков это предсказанье.
В гневе на
самого себя и на духа тьмы, он опять, назло аду и наперекор совести, начинал дело великой крови и великого поту, и никогда жестокость его не достигала
такой степени, как после невольного изнеможенья.
— Ну, что, батюшка? — сказала Онуфревна, смягчая свой голос, — что с тобой сталось? Захворал, что ли?
Так и есть, захворал! Напугала же я тебя! Да нужды нет, утешься, батюшка, хоть и велики грехи твои, а благость-то божия еще больше! Только покайся, да вперед не греши. Вот и я молюсь, молюсь о тебе и денно и нощно, а теперь и того боле стану молиться. Что тут говорить? Уж лучше
сама в рай не попаду, да тебя отмолю!
И как чародей пугается недоброй силы, которую
сам он вызвал,
так Малюта испугался выражения, которое слова его вызвали на чертах Иоанна.
— И отдал бы душу, Никита Романыч, — сказал он, — на пятом, много на десятом воре; а достальные все-таки б зарезали безвинного. Нет; лучше не трогать их, князь; а как станут они обдирать убитого, тогда крикнуть, что Степка-де взял на себя более Мишки,
так они и
сами друг друга перережут!
— Как? — сказал он, — это
сам царевич? Сын государев?
Так вот за кого бог привел постоять!
Так вот кого они, собаки, связамши везли!
— А знаешь ли, — продолжал строго царевич, — что
таким князьям, как ты, высокие хоромы на площади ставят и что ты
сам своего зипуна не стоишь? Не сослужи ты мне службы сегодня, я велел бы тем ратникам всех вас перехватать да к Слободе привести. Но ради сегодняшнего дела я твое прежнее воровство на милость кладу и батюшке-царю за тебя слово замолвлю, коли ты ему повинную принесешь!
— Хе-хе! — сказал мельник, — молись, молись, боярыня, я этого не боюсь… меня молитвой не испугаешь, ладаном не выкуришь… я
сам умею причитывать… я не какой-нибудь
такой… меня и водяной дед знает, и лесовой дед… меня знают русалки… и ведьмы… и кикиморы… меня все знают… меня… меня… вот хошь, я их позову? Шикалу! Ликалу!
— Да что ж ты, хозяин, забился, как филин в дупло! Или меня впусти, или
сам выйди;
так говорить несподручно!
— Как же, батюшка! — продолжал Михеич, поглядывая сбоку на дымящийся горшок щей, который разбойники поставили на стол, — еще мельник сказал
так: скажи, дескать, атаману, чтоб он тебя накормил и напоил хорошенько, примерно, как бы
самого меня. А главное, говорит, чтоб выручил князя. Вот что, батюшка, мельник сказал.
— Да как были мы в Слободе,
так, бывало, видели, как он хаживал в тюрьму пытать людей. Ключи, бывало, всегда с ним. А к ночи, бывало, он их к царю относит, а уж царь, всем ведомо, под
самое изголовье кладет.
— Ну
так вишь ли! — сказал Перстень, опуская ложку в щи, — какой тут бес твоему князю поможет? Ну говори
сам: какой бес ему поможет?
И палач, воткнув светоч в железное кольцо, вделанное в стену, подтянул руки Серебряного к
самой стене,
так что он не мог ими двинуть.
Он понимал, что Серебряный его не обманет, что можно на него вернее положиться, чем на кого-либо из присяжных опричников, и ему приходило желание приблизить его к себе и сделать из него свое орудие; но вместе с тем он чувствовал, что орудие это,
само по себе надежное, может неожиданно ускользнуть из рук его, и при одной мысли о
такой возможности расположение его к Серебряному обращалось в ненависть.
В третий раз Адраган пришел в
такую ярость, что начал бить не только полевую птицу, но и
самих соколов, которые неосторожно пролетали мимо него.
—
Сам ты дурень, — отвечал слепой, выкатив на опричника белки свои, — где мне видеть, коли глаз нетути. Вот ты — дело другое; у тебя без двух четыре,
так видишь ты и дале и шире; скажи, кто передо мной,
так буду знать!
— Какова сказка, — отвечал слепой, — и кому сказывать. Вот мы ономнясь рассказали старицкому воеводе сказку про козу косматую, да на свою шею: коза-то, вишь, вышла
сама воеводша,
так он нас со двора и велел согнать, накостылявши затылок. Вперед не расскажем.
— Не то, — отвечал старый разбойник, — уж взялся идти, небось оглядываться не стану; да только вот
сам не знаю, что со мной сталось;
так тяжело на сердце, как отродясь еще не бывало, и о чем ни задумаю, все опять то же да то же на ум лезет!
— Постой! — сказал Иоанн. — Ты, Малюта, побереги этого старика: он не должен на пытке кончиться. Я придумаю ему казнь примерную, еще небывалую, неслыханную;
такую казнь, что
самого тебя удивлю, отец параклисиарх!
— Да это она и есть, сокол ты наш, она-то и есть, Рязанская-то. Мы на
самом кресте живем. Вот прямо пойдет Муромская, а налево Владимирская, а сюда вправо на Рязань! Да не езди теперь, родимый ты наш, не езди теперь, не
такая пора; больно стали шалить на дороге. Вот вчера целый обоз с вином ограбили. А теперь еще, говорят, татары опять проявились. Переночуй у нас, батюшка ты наш, отец ты наш, сокол ты наш, сохрани бог, долго ль до беды!
— Нет, не выкупа! — отвечал рыжий песенник. — Князя, вишь, царь обидел, хотел казнить его;
так князь-то от царя и ушел к нам; говорит: я вас, ребятушки,
сам на Слободу поведу; мне, говорит, ведомо, где казна лежит. Всех, говорит, опричников перережем, а казною поделимся!
—
Так вот что они затевают! — сказал он. — А я уж давно прислушиваюсь, что они там голосят. Вишь, как расходились, вражьи дети! Теперь их
сам черт не уймет! Ну, князь, нечего делать, вышло по-твоему; не держу тебя доле: вольному воля, ходячему путь! Выйди к ним, скажи, что ведешь их на Слободу!
Как крикнет: за мной, ребята!
так, кажется,
сам станешь и выше и сильнее, и ничто тебя уже не остановит, и все вокруг тебя
так и валится.
Испуганные табуны с
самого начала бросились на стан, переломали кибитки и привели татар в
такое смятение, что они давили друг друга и резались между собою, думая отбивать неприятеля.
—
Сам ты татарин! — возразил Перстень, негодуя. — Разве
так идет орда? Разве бывает, чтоб татары шли пешие? А этого не видишь впереди на сером коне? Разве на нем татарская бронь?
— Да что ты за саблю-то хватаешься? — продолжал Басманов. — Меня этим не напугаешь. Как
сам примусь за саблю,
так еще посмотрим, чья возьмет!
Под Морозовым был грудастый черно-пегий конь с подпалинами. Его покрывал бархатный малиновый чалдар, весь в серебряных бляхах. От кованого налобника падали по сторонам малиновые шелковые морхи, или кисти, перевитые серебряными нитками, а из-под шеи до
самой груди висела
такая же кисть, больше и гуще первых, называвшаяся наузом. Узда и поводья состояли из серебряных цепей с плоскими вырезными звеньями неравной величины.
— Послушай, князь, ты
сам себя не бережешь;
такой, видно, уж нрав у тебя; но бог тебя бережет. Как ты до сих пор ни лез в петлю, а все цел оставался. Должно быть, не написано тебе пропасть ни за что ни про что. Кабы ты с неделю тому вернулся, не знаю, что бы с тобой было, а теперь, пожалуй, есть тебе надежда; только не спеши на глаза Ивану Васильевичу; дай мне сперва увидеть его.
— Пожалуй, что и с горя. К чему еще жить теперь? Веришь ли, Борис Федорыч, иной раз поневоле Курбский на ум приходит; подумаю про него, и
самому страшно станет:
так, кажется, и бросил бы родину и ушел бы к ляхам, кабы не были они враги наши.
А если полюбит он тебя,
так, пожалуй, и
сам от опричнины отвратится.
Когда он накануне проводил его задним крыльцом, он поступил
так не с тем, чтобы скрыть от царя его посещение (это было бы слишком опасно), но чтобы кто из слободских не предупредил Иоанна и, как первый известитель, не настроил бы его против
самого Годунова.
— А вас, за то, что вы
сами на мою волю отдались, я,
так и быть, помилую. Выкатить им пять бочек меду на двор! Ну что? Довольна ты, старая дура?
Эта неожиданная и невольная смелость Серебряного озадачила Иоанна. Он вспомнил, что уже не в первый раз Никита Романович говорит с ним
так откровенно и прямо. Между тем он, осужденный на смерть,
сам добровольно вернулся в Слободу и отдавался на царский произвол. В строптивости нельзя было обвинить его, и царь колебался, как принять эту дерзкую выходку, как новое лицо привлекло его внимание.
— Поопасывался, батюшка-государь Иван Васильич, опричников твоих поопасывался! Это ведь,
сам знаешь, это ведь, государь, всё
такой народ…
— Я дело другое, князь. Я знаю, что делаю. Я царю не перечу; он меня
сам не захочет вписать;
так уж я поставил себя. А ты, когда поступил бы на место Вяземского да сделался бы оружничим царским, то был бы в приближении у Ивана Васильевича, ты бы этим всей земле послужил. Мы бы с тобой стали идти заодно и опричнину, пожалуй, подсекли бы!
Он посмотрел на князя и понял, что его пыльные доспехи, одежда, изорванная колючим кустарником, и встревоженное выражение лица испугали вратницу. В
самом деле черты Никиты Романовича
так изменились, что
сам Михеич не узнал бы его, если бы не приехал с ним вместе.
После этого убийства Иоанн, в мрачном отчаянье, созвал Думу, объявил, что хочет идти в монастырь, и приказал приступить к выбору другого царя. Снисходя, однако, на усиленные просьбы бояр, он согласился остаться на престоле и ограничился одним покаянием и богатыми вкладами; а вскоре потом снова начались казни.
Так, по свидетельству Одерборна, он осудил на смерть две тысячи триста человек за то, что они сдали врагам разные крепости, хотя
сам Баторий удивлялся их мужеству.
Двадцать лет, проведенных у престола
такого царя, как Иоанн Грозный, не могли пройти даром Борису Федоровичу, и в нем уже совершился тот горестный переворот, который, по мнению современников, обратил в преступника человека, одаренного
самыми высокими качествами.
Вправду ли Иоанн не ведал о смерти Серебряного или притворился, что не ведает, чтоб этим показать, как мало он дорожит теми, кто не ищет его милости, бог весть! Если же в
самом деле он только теперь узнал о его участи, то пожалел ли о нем или нет, это также трудно решить; только на лице Иоанна не написалось сожаления. Он, по-видимому, остался
так же равнодушен, как и до полученного им ответа.