Неточные совпадения
— Ты, боярин, сегодня доброе
дело сделал, вызволил нас из рук
этих собачьих детей, так мы хотим тебе за добро добром заплатить. Ты, видно, давно
на Москве не бывал, боярин. А мы так знаем, что там деется. Послушай нас, боярин. Коли жизнь тебе не постыла, не вели вешать
этих чертей. Отпусти их, и
этого беса, Хомяка, отпусти. Не их жаль, а тебя, боярин. А уж попадутся нам в руки, вот те Христос, сам повешу их. Не миновать им осила, только бы не ты их к черту отправил, а наш брат!
— Не вдруг, девушки! Мне с самого утра грустно. Как начали к заутрене звонить да увидела я из светлицы, как народ божий весело спешит в церковь, так, девушки, мне стало тяжело… и теперь еще сердце надрывается… а тут еще
день выпал такой светлый, такой солнечный, да еще все
эти уборы, что вы
на меня надели… скиньте с меня запястья, девушки, скиньте кокошник, заплетите мне косу по-вашему, по-девичьи!
Воротились мы в домы и долго ждали, не передумает ли царь, не вернется ли? Проходит неделя, получает высокопреосвященный грамоту; пишет государь, что я-де от великой жалости сердца, не хотя ваших изменных
дел терпеть, оставляю мои государства и еду-де куда бог укажет путь мне! Как пронеслася
эта весть, зачался вопль
на Москве: «Бросил нас батюшка-царь! Кто теперь будет над нами государить!»
Очаровательный вид
этот разогнал
на время черные мысли, которые не оставляли Серебряного во всю дорогу. Но вскоре неприятное зрелище напомнило князю его положение. Они проехали мимо нескольких виселиц, стоявших одна подле другой. Тут же были срубы с плахами и готовыми топорами. Срубы и виселицы, скрашенные черною краской, были выстроены крепко и прочно, не
на день, не
на год, а
на многие лета.
— Ну, батюшка, Никита Романыч, — сказал Михеич, обтирая полою кафтана медвежью кровь с князя, — набрался ж я страху! Уж я, батюшка, кричал медведю: гу! гу! чтобы бросил он тебя да
на меня бы навалился, как
этот молодец, дай бог ему здоровья, череп ему раскроил. А ведь все
это затеял вон тот голобородый с маслеными глазами, что с крыльца смотрит, тетка его подкурятина! Да куда мы заехали, — прибавил Михеич шепотом, — виданное ли
это дело, чтобы среди царского двора медведей с цепей спускали?
Этот день был исключением в Александровой слободе. Царь, готовясь ехать в Суздаль
на богомолье, объявил заране, что будет обедать вместе с братией, и приказал звать к столу, кроме трехсот опричников, составлявших его всегдашнее общество, еще четыреста, так что всех званых было семьсот человек.
И что
это за человек, — продолжал боярин, глядя
на Годунова, — никогда не суется вперед, а всегда тут; никогда не прямит, не перечит царю, идет себе окольным путем, ни в какое кровавое
дело не замешан, ни к чьей казни не причастен.
— Афанасий, — продолжал царь, — я
этими днями еду молиться в Суздаль, а ты ступай
на Москву к боярину Дружине Морозову, спроси его о здоровье, скажи, что я-де прислал тебя снять с него мою опалу… Да возьми, — прибавил он значительно, — возьми с собой, для почету, поболе опричников!
— И вы дали себя перевязать и пересечь, как бабы! Что за оторопь
на вас напала? Руки у вас отсохли аль душа ушла в пяты? Право, смеху достойно! И что
это за боярин средь бело
дня напал
на опричников? Быть того не может. Пожалуй, и хотели б они извести опричнину, да жжется! И меня, пожалуй, съели б, да зуб неймет! Слушай, коли хочешь, чтоб я взял тебе веру, назови того боярина, не то повинися во лжи своей. А не назовешь и не повинишься, несдобровать тебе, детинушка!
— Государь, — сказал он, — я не запираюсь в своем
деле. Я напал
на этого человека, велел его с товарищи бить плетьми, затем велел бить…
— Здоров! Да
на тебе лица не видать. Ты б
на постелю-то лег, одеялом-то прикрылся бы. И чтой-то у тебя за постель, право! Доски голые. Охота тебе! Царское ли
это дело? Ведь
это хорошо монаху, а ты не монах какой!
— Старая дура? — повторила она, — я старая дура? Вспомянете вы меня
на том свете, оба вспомянете! Все твои поплечники, Ваня, все примут мзду свою, еще в сей жизни примут, и Грязной, и Басманов, и Вяземский; комуждо воздается по
делам его, а
этот, — продолжала она, указывая клюкою
на Малюту, —
этот не примет мзды своей: по его
делам нет и муки
на земле; его мука
на дне адовом; там ему и место готово; ждут его дьяволы и радуются ему! И тебе есть там место, Ваня, великое, теплое место!
— Борис Федорыч! Случалось мне видеть и прежде, как царь молился; оно было не так. Все теперь стало иначе. И опричнины я в толк не возьму.
Это не монахи, а разбойники. Немного
дней, как я
на Москву вернулся, а столько неистовых
дел наслышался и насмотрелся, что и поверить трудно. Должно быть, обошли государя. Вот ты, Борис Федорыч, близок к нему, он любит тебя, что б тебе сказать ему про опричнину?
Так гласит песня; но не так было
на деле. Летописи показывают нам Малюту в чести у Ивана Васильевича еще долго после 1565 года. Много любимцев в разные времена пали жертвою царских подозрений. Не стало ни Басмановых, ни Грязного, ни Вяземского, но Малюта ни разу не испытал опалы. Он, по предсказанию старой Онуфревны, не приял своей муки в
этой жизни и умер честною смертию. В обиходе монастыря св. Иосифа Волоцкого, где погребено его тело, сказано, что он убит
на государском
деле под Найдою.
Елена в
этот день сказалась больною и не вышла из светлицы. Морозов ни в чем не изменил своего обращения с Никитой Романовичем. Но, поздравляя его с счастливым возвратом и потчуя прилежно дорогого гостя, он не переставал вникать в выражение его лица и старался уловить
на нем признаки предательства. Серебряный был задумчив, но прост и откровенен по-прежнему; Морозов не узнал ничего.
Елена понемногу приходила в себя. Открыв глаза, она увидела сперва зарево, потом стала различать лес и дорогу, потом почувствовала, что лежит
на хребте коня и что держат ее сильные руки. Мало-помалу она начала вспоминать события
этого дня, вдруг узнала Вяземского и вскрикнула от ужаса.
— А,
это ты, товарищ! — сказал он, — добро пожаловать! Ну, что его княжеская милость, как здравствует с того
дня, как мы вместе Малютиных опричников щелкали? Досталось им от нас
на Поганой Луже! Жаль только, что Малюта Лукьяныч ускользнул да что
этот увалень, Митька, Хомяка упустил. Несдобровать бы им у меня в руках! Что, я чай, батюшка-царь куда как обрадовался, как царевича-то увидал! Я чай, не нашел, чем пожаловать князь Никиту Романыча!
Он
разделял убеждения своего века в божественной неприкосновенности прав Иоанна; он умственно подчинялся
этим убеждениям и, более привыкший действовать, чем мыслить, никогда не выходил преднамеренно из повиновения царю, которого считал представителем божией воли
на земле.
Он тогда, сам себе
на удивление и почти бессознательно, действовал наперекор
этим правилам, и
на деле выходило совсем не то, что они ему предписывали.
— Ты чего
на меня смотришь? — сказала Онуфревна. — Ты только безвинных губишь, а лихого человека распознать, видно, не твое
дело. Чутья-то у тебя
на это не хватит, рыжий пес!
«Вот где отдохну я! — подумал Максим. — За
этими стенами проведу несколько
дней, пока отец перестанет искать меня. Я
на исповеди открою настоятелю свою душу, авось он даст мне
на время убежище».
— Тише, князь,
это я! — произнес Перстень, усмехаясь. — Вот так точно подполз я и к татарам; все высмотрел, теперь знаю их стан не хуже своего куреня. Коли дозволишь, князь, я возьму десяток молодцов, пугну табун да переполошу татарву; а ты тем часом, коли рассудишь, ударь
на них с двух сторон, да с добрым криком; так будь я татарин, коли мы их половины не перережем!
Это я так говорю, только для почину; ночное
дело мастера боится; а взойдет солнышко, так уж тебе указывать, князь, а нам только слушаться!
«Эй, Борис, ступай в застенок, боярина допрашивать!» — «Иду, государь, только как бы он не провел меня, я к
этому делу не привычен, прикажи Григорию Лукьянычу со мной идти!» — «Эй, Борис, вон за тем столом земский боярин мало пьет, поднеси ему вина, разумеешь?» — «Разумею, государь, да только он
на меня подозрение держит, ты бы лучше Федьку Басманова послал!» А Федька не отговаривается, куда пошлют, туда и идет.
Странно сделалось Серебряному в присутствии Басманова. Храбрость
этого человека и полувысказанное сожаление о своей постыдной жизни располагали к нему Никиту Романовича. Он даже готов был подумать, что Басманов в самом
деле перед
этим шутил или с досады клепал
на себя, но последнее предложение его, сделанное, очевидно, не в шутку, возбудило в Серебряном прежнее отвращение.
Между тем настал
день, назначенный для судного поединка. Еще до восхода солнца народ столпился
на Красной площади; все окна были заняты зрителями, все крыши ими усыпаны. Весть о предстоящем бое давно разнеслась по окрестностям. Знаменитые имена сторон привлекли толпы из разных сел и городов, и даже от самой Москвы приехали люди всех сословий посмотреть, кому господь дарует одоление в
этом деле.
— Да, — продолжал спокойно Иоанн, — боярин подлинно стар, но разум его молод не по летам. Больно он любит шутить. Я тоже люблю шутить и в свободное от
дела и молитвы время я не прочь от веселья. Но с того
дня, как умер шут мой Ногтев, некому потешать меня. Дружине, я вижу,
это ремесло по сердцу; я же обещал не оставить его моею милостию, а потому жалую его моим первым шутом. Подать сюда кафтан Ногтева и надеть
на боярина!
И в оный страшный
день предстану и я перед вечным судьею, предстану в
этой самой одежде и потребую обратно моей чести, что ты отнял у меня
на земле!
Годунов, посланный вперед приготовить государю торжественный прием, исполнив свое поручение, сидел у себя в брусяной избе, облокотясь
на дубовый стол, подперши рукою голову. Он размышлял о случившемся в
эти последние
дни, о казни, от которой удалось ему уклониться, о загадочном нраве грозного царя и о способах сохранить его милость, не участвуя в
делах опричнины, как вошедший слуга доложил, что у крыльца дожидается князь Никита Романович Серебряный.
Серебряный был опальник государев, осужденный
на смерть. Он ушел из тюрьмы, и всякое сношение с ним могло стоить головы Борису Федоровичу. Но отказать князю в гостеприимстве или выдать его царю было бы
делом недостойным,
на которое Годунов не мог решиться, не потеряв народного доверия, коим он более всего дорожил. В то же время он вспомнил, что царь находится теперь в милостивом расположении духа, и в один миг сообразил, как действовать в
этом случае.
— Ведомо, — отвечал Серебряный и нахмурился. — Я шел сюда и думал, что опричнине конец, а у вас
дела хуже прежнего. Да простит бог государю! А тебе грех, Борис Федорыч, что ты только молчишь да глядишь
на все
это!
— А до того, — ответил Годунов, не желая сразу настаивать
на мысли, которую хотел заронить в Серебряном, — до того, коли царь тебя помилует, ты можешь снова
на татар идти; за
этими дело не станет!
— В Медведевке? — сказал Иоанн и усмехнулся. —
Это, должно быть, когда ты Хомяка и с объездом его шелепугами отшлепал? Я
это дело помню. Я отпустил тебе
эту первую вину, а был ты, по уговору нашему, посажен за новую вину, когда ты вдругорядь
на моих людей у Морозова напал. Что скажешь
на это?
— Я
дело другое, князь. Я знаю, что делаю. Я царю не перечу; он меня сам не захочет вписать; так уж я поставил себя. А ты, когда поступил бы
на место Вяземского да сделался бы оружничим царским, то был бы в приближении у Ивана Васильевича, ты бы
этим всей земле послужил. Мы бы с тобой стали идти заодно и опричнину, пожалуй, подсекли бы!
Слова Годунова также пришли ему
на память, и он горько усмехнулся, вспомнив, с какою уверенностью Годунов говорил о своем знании человеческого сердца. «Видно, — подумал он, — не все умеет угадывать Борис Федорыч! Государственное
дело и сердце Ивана Васильевича ему ведомы; он знает наперед, что скажет Малюта, что сделает тот или другой опричник; но как чувствуют те, которые не ищут своих выгод,
это для него потемки!»
Царевич Иоанн, хотя
разделял с отцом его злодейства, но почувствовал
этот раз унижение государства и попросился у царя с войском против Батория. Иоанн увидел в
этом замысел свергнуть его с престола, и царевич, спасенный когда-то Серебряным
на Поганой Луже, не избежал теперь лютой смерти. В припадке бешенства отец убил его ударом острого посоха. Рассказывают, что Годунов, бросившийся между них, был жестоко изранен царем и сохранил жизнь только благодаря врачебному искусству пермского гостя Строгонова.
— И
на этом благодарим твою царскую милость, — ответил Кольцо, вторично кланяясь. —
Это дело доброе; только не пожалей уж, великий государь, поверх попов, и оружия дать нам сколько можно, и зелья огнестрельного поболе!
Вправду ли Иоанн не ведал о смерти Серебряного или притворился, что не ведает, чтоб
этим показать, как мало он дорожит теми, кто не ищет его милости, бог весть! Если же в самом
деле он только теперь узнал о его участи, то пожалел ли о нем или нет,
это также трудно решить; только
на лице Иоанна не написалось сожаления. Он, по-видимому, остался так же равнодушен, как и до полученного им ответа.