Неточные совпадения
—
Да, боярин, кабы не ты, то висеть бы мне вместо их! А все-таки послушай мово слова, отпусти их; жалеть не будешь, как приедешь на Москву. Там, боярин, не то, что прежде, не те времена! Кабы всех их перевешать, я бы не прочь, зачем бы не повесить! А то
и без этих довольно их на Руси останется; а тут
еще человек десять ихних ускакало; так если этот дьявол, Хомяк, не воротится на Москву, они не на кого другого, а прямо на тебя покажут!
—
Да что, батюшка, лучше отмыкать рогатки, чем спать в чертовой мельнице.
И угораздило же их, окаянных, привести именно в мельницу!
Да еще на Ивана Купала. Тьфу ты пропасть.
— Не вдруг, девушки! Мне с самого утра грустно. Как начали к заутрене звонить
да увидела я из светлицы, как народ божий весело спешит в церковь, так, девушки, мне стало тяжело…
и теперь
еще сердце надрывается… а тут
еще день выпал такой светлый, такой солнечный,
да еще все эти уборы, что вы на меня надели… скиньте с меня запястья, девушки, скиньте кокошник, заплетите мне косу по-вашему, по-девичьи!
— Нагнись, Пашенька, — сказала боярыня, — я тебе повяжу
еще ленту с поднизами… Девушки,
да ведь сегодня Иван Купала, сегодня
и русалки косы заплетают!
— Кто против этого, князь. На то он царь, чтобы карать
и миловать. Только то больно, что не злодеев казнили, а всё верных слуг государевых: окольничего Адашева (Алексеева брата) с малолетным сыном; трех Сатиных; Ивана Шишкина с женою
да с детьми;
да еще многих других безвинных.
— Ну, что, батюшка? — сказала Онуфревна, смягчая свой голос, — что с тобой сталось? Захворал, что ли? Так
и есть, захворал! Напугала же я тебя!
Да нужды нет, утешься, батюшка, хоть
и велики грехи твои, а благость-то божия
еще больше! Только покайся,
да вперед не греши. Вот
и я молюсь, молюсь о тебе
и денно
и нощно, а теперь
и того боле стану молиться. Что тут говорить? Уж лучше сама в рай не попаду,
да тебя отмолю!
—
Да не кто другой. Вот, примерно, тянулось раз судишко на бичеве из-под Астрахани вверх по матушке-Волге. На судишке-то народу было немало: всё купцы молодцы с пищалями, с саблями, кафтаны нараспашку, шапки набекрень, не хуже нашего брата. А грузу-то: золота, каменьев самоцветных, жемчугу, вещиц астраханских
и всякой дряни;
еще, али полно! Берег-то высокий, бичевник-то узенький, а среди Волги остров: скала голая,
да супротив теченья, словно ножом угол вышел, такой острый, что боже упаси.
— Батюшка Никита Романыч! — кричал он
еще издали, — ты пьешь, ешь, прохлаждаешься, а кручинушки-то не ведаешь? Сейчас встрел я, вон за церквей, Малюту Скуратова
да Хомяка; оба верхом, а промеж них, руки связаны, кто бы ты думал? Сам царевич! сам царевич, князь! Надели они на него черный башлык, проклятые, только ветром-то сдуло башлык, я
и узнал царевича! Посмотрел он на меня, словно помощи просит, а Малюта, тетка его подкурятина, подскочил,
да опять
и нахлобучил ему башлык на лицо!
— Поздно, боярыня! — отвечал Вяземский со смехом. — Я уже погубил ее! Или ты думаешь, кто платит за хлеб-соль, как я, тот может спасти душу? Нет, боярыня! Этою ночью я потерял ее навеки! Вчера
еще было время, сегодня нет для меня надежды, нет уж мне прощения в моем окаянстве!
Да и не хочу я райского блаженства мимо тебя, Елена Дмитриевна!
Кабы Вяземский был здоров, то скрыть от него боярыню было б ой как опасно, а выдать ее куда как выгодно! Но Вяземский оправится ль, нет ли,
еще бог весть! А Морозов не оставит услуги без награды.
Да и Серебряный-то, видно, любит не на шутку боярыню, коль порубил за нее князя. Стало быть, думал мельник, Вяземский меня теперь не обидит, а Серебряный
и Морозов, каждый скажет мне спасибо, коль я выручу боярыню.
— Не то, — отвечал старый разбойник, — уж взялся идти, небось оглядываться не стану;
да только вот сам не знаю, что со мной сталось; так тяжело на сердце, как отродясь
еще не бывало,
и о чем ни задумаю, все опять то же
да то же на ум лезет!
Остальные части церкви казались от этого
еще мрачнее; но кое-где отсвечивали ярким блеском серебряные яблоки паникадил, венцы на образах
да шитые серебром кресты, тропари
и кондаки на черном бархате, покрывающем гробницы князей Воротынских, основателей монастыря.
— Максим Григорьич! — отвечал весело сокольник, — доброго здоровья! Как твоя милость здравствует? Так вот где ты, Максим Григорьич! А мы в Слободе думали, что ты
и невесть куда пропал! Ну ж как батюшка-то твой осерчал! Упаси господи! Смотреть было страшно!
Да еще многое рассказывают про твоего батюшку, про царевича
да про князя Серебряного. Не знаешь, чему
и верить. Ну, слава богу, добро, что ты сыскался, Максим Григорьич! Обрадуется же твоя матушка!
—
Еще, слушай, Трифон, я еду в далекий путь. Может, не скоро вернусь. Так, коли тебе не в труд, наведывайся от поры до поры к матери,
да говори ей каждый раз: я-де, говори, слышал от людей, что сын твой, помощию божией, здоров, а ты-де о нем не кручинься! А буде матушка спросит: от каких людей слышал?
и ты ей говори: слышал-де от московских людей, а им-де другие люди сказывали, а какие люди, того не говори, чтоб
и концов не нашли, а только бы ведала матушка, что я здравствую.
—
Да это она
и есть, сокол ты наш, она-то
и есть, Рязанская-то. Мы на самом кресте живем. Вот прямо пойдет Муромская, а налево Владимирская, а сюда вправо на Рязань!
Да не езди теперь, родимый ты наш, не езди теперь, не такая пора; больно стали шалить на дороге. Вот вчера целый обоз с вином ограбили. А теперь
еще, говорят, татары опять проявились. Переночуй у нас, батюшка ты наш, отец ты наш, сокол ты наш, сохрани бог, долго ль до беды!
— Эх, князь, велико дело время. Царь может одуматься, царь может преставиться; мало ли что может случиться; а минует беда, ступай себе с богом на все четыре стороны! Что ж делать, — прибавил он, видя возрастающую досаду Серебряного, — должно быть, тебе на роду написано пожить
еще на белом свете. Ты норовом крут, Никита Романыч,
да и я крепко держусь своей мысли; видно, уж нашла коса на камень, князь!
— Эх, дался тебе этот летник! Разве я по своей охоте его надеваю? Иль ты не знаешь царя?
Да и что мне, в святые себя прочить, что ли? Уж я
и так в Слободе пощусь ему в угождение; ни одной заутрени не проспал; каждую середу
и пятницу по сту земных поклонов кладу; как
еще лба не расшиб! Кабы тебе пришлось по целым неделям в стихаре ходить, небось
и ты б для перемены летник надел!
— Протяжнее, протяжнее!
Еще протяжнее, други! Отпевайте своего боярина, отпевайте! Вот так! Вот хорошо!
Да что ж душа не хочет из тела вон! Или не настал
еще час ее? Или написано мне
еще на свете помаяться? А коли написано, так надо маяться! А коли сказано жить, так надо жить! Плясовую! — крикнул он вдруг, без всякого перехода,
и песенники, привыкшие к таким переменам, грянули плясовую.
—
Да, должно быть, ты, батюшка! Как тебе живу не остаться! Я тебе
и прежде говаривал: не от меча твоей милости смерть написана! — Посмотри
еще раз в бадью!
Никто из опричников не смел или не хотел вымолвить слова в защиту Вяземского. На всех лицах изображался ужас. Один Малюта в зверских глазах своих не выказывал ничего, кроме готовности приступить сейчас же к исполнению царских велений,
да еще лицо Басманова выражало злобное торжество, хотя он
и старался скрыть его под личиною равнодушия.
Я ей все рассказал, что было мне ведомо, а она, сердечная,
еще кручиннее прежнего стала, повесила головушку,
да уже во всю дорогу ничего
и не говорит.
Да поможет бог
и нам изгладить из сердец наших последние следы того страшного времени, влияние которого, как наследственная болезнь,
еще долго потом переходило в жизнь нашу от поколения к поколению.