От Севильи до Гранады,
В тихом сумраке ночей,
Раздаются серенады,
Раздается стук мечей;
Много крови, много песней
Для прелестных льется дам, —
Я же той, кто всех прелестней,
Песнь и
кровь мою отдам!
От лунного света
Горит небосклон,
О, выйди, Нисета,
Скорей на балкон!
Обрызган
кровью моего отца,
Он моего еще зарезал брата
И хвалится убийством предо мной!
И не расступится под ним земля?
И пламя не пожрет его? Гром божий,
Ударь в него! Испепели его!
Неточные совпадения
Нет,
кровь твоя течет во мне недаром,
Моей любви, отец, я знаю цену
И важность всю поступка
моего.
В
моем желанье тайный гнев я чую,
Мой замысел безжалостен и зол,
На власть ее теперь я негодую,
Как негодует раненый орел,
Когда полет влачить он должен низко,
И не решу, что мне волнует
кровь:
Любовь ли здесь так к ненависти близко
Иль ненависть похожа на любовь?
Она! она сама! // Ах! голова горит, вся
кровь моя в волненьи. // Явилась! нет ее! неу́жели в виденьи? // Не впрямь ли я сошел с ума? // К необычайности я точно приготовлен; // Но не виденье тут, свиданья час условлен. // К чему обманывать себя мне самого? // Звала Молчалина, вот комната его.
— В-вывезли в лес, раздели догола, привязали руки, ноги к березе, близко от муравьиной кучи, вымазали все тело патокой, сели сами-то, все трое — муж да хозяин с зятем, насупротив, водочку пьют, табачок покуривают, издеваются над моей наготой, ох, изверги! А меня осы, пчелки жалят, муравьи, мухи щекотят,
кровь мою пьют, слезы пьют. Муравьи-то — вы подумайте! — ведь они и в ноздри и везде ползут, а я и ноги крепко-то зажать не могу, привязаны ноги так, что не сожмешь, — вот ведь что!
— Груша, жизнь моя,
кровь моя, святыня моя! — бросился подле нее на колени и Митя и крепко сжал ее в объятиях. — Не верьте ей, — кричал он, — не виновата она ни в чем, ни в какой крови и ни в чем!
Неточные совпадения
Как грустно мне твое явленье, // Весна, весна! пора любви! // Какое томное волненье // В
моей душе, в
моей крови! // С каким тяжелым умиленьем // Я наслаждаюсь дуновеньем // В лицо мне веющей весны // На лоне сельской тишины! // Или мне чуждо наслажденье, // И всё, что радует, живит, // Всё, что ликует и блестит, // Наводит скуку и томленье // На душу мертвую давно, // И всё ей кажется темно?
Вскрикнули, как водится, всплеснув руками: «Ах, боже
мой!» — послали за доктором, чтобы пустить
кровь, но увидели, что прокурор был уже одно бездушное тело.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать;
кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем
моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
— Это лошадь отца
моего, — сказала Бэла, схватив меня за руку; она дрожала, как лист, и глаза ее сверкали. «Ага! — подумал я, — и в тебе, душенька, не молчит разбойничья
кровь!»
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце
мое болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не молодость ли с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок — на память?.. А смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят,
кровь кипит…