Неточные совпадения
Жалованье было
то же,
что мичману.], сам обмундируешься…
— А
то кто же? Конечно, я! — весело отвечал старик, видимо любуясь своим племянником, очень походившим на покойного любимого брата адмирала. — Третьего дня встретился с управляющим морским министерством, узнал,
что «Коршун» идет в дальний вояж [Моряки старого времени называли кругосветное путешествие дальним вояжем.], и попросил… Хоть и не люблю я за родных просить, а за тебя попросил… Да… Спасибо министру, уважил просьбу. И ты, конечно, рад, Володя?
И Володя, несколько смущенный при мысли,
что то,
что он скажет, совсем огорошит дядю и, пожалуй, огорчит еще более, невольно замялся.
— А мы сперва прочтем каждый в одиночку, а потом вечером за чаем вместе… Вы думаете, и мне, старику, не жаль расставаться с ним? — прибавил он, понижая голос, — еще как жаль-то! Но я утешаю себя
тем,
что моряку плавать надо, и ему, нашему востроглазому, это на пользу.
Володя стоял минут пять, в стороне от широкой сходни, чтобы не мешать матросам,
то и дело проносящим тяжелые вещи, и посматривал на кипучую работу, любовался рангоутом и все более и более становился доволен,
что идет в море, и уж мечтал о
том, как он сам будет капитаном такого же красавца-корвета.
И этот взгляд, и голос, тихий и приветливый, и улыбка, и какая-то чарующая простота и скромность, которыми, казалось, дышала вся его фигура, — все это, столь не похожее на
то,
что юноша видел в двух командирах, с которыми плавал два лета, произвело на него обаятельное впечатление, и он восторженно решил,
что капитан «прелесть».
К восьми часам утра,
то есть к подъему флага и гюйса [Гюйс — носовой флаг [на военных кораблях поднимается во время стоянки на якоре]. — Ред.], все — и офицеры, и команда в чистых синих рубахах — были наверху. Караул с ружьями выстроился на шканцах [Шканцы — часть палубы между грот-мачтой и ютом.] с левой стороны. Вахтенный начальник, старший офицер и только
что вышедший из своей каюты капитан стояли на мостике, а остальные офицеры выстроились на шканцах.
И, воспользовавшись
тем,
что они одни, она порывисто и страстно прижала к себе голову сына и несколько секунд безмолвно держала у своей груди, напрасно стараясь удержать обильно текущие слезы.
— Все будет сохранно у барина… Не сумлевайтесь, сударыня, ваше превосходительство! — отвечал Ворсунька, титулуя так Марию Петровну ввиду
того,
что около нее шел адмирал.
И со свойственной молодым людям откровенностью он тотчас же рассказал своим новым знакомым о
том,
что мать его давно умерла,
что отец с тремя сестрами и теткой живут в деревне, откуда он только
что вернулся, проведя чудных два месяца.
— Ну, так
что же? — раздраженно отвечает дядя-адмирал. — Ну, перевернулся, положим, и по вине людей, так разве значит,
что и другие суда должны переворачиваться?.. Один человек упал, значит, и все должны падать… Гибель «Лефорта» — почти беспримерный случай во флоте… Раз в сто лет встречается… да и
то по непростительной оплошности…
Объясняется это
тем,
что 30 секунд составляют 1/120 часа, узел тоже почти 1/120 часть мили.
Принято считать узел в 48 фут, а не в 50,7, как бы следовало (потому
что 1/120 мили равняется 50,7 ф.), для
того, чтобы судно из предосторожности считало себя всегда впереди настоящего места.
— Кроме
того, вам не мешает познакомиться и с машиной корвета… Потом будете стоять и машинные вахты… И по штурманской части надо навостриться… Ну, да не все сразу, — улыбнулся старший офицер. — И, главное, от вас самого зависит научиться всему,
что нужно для морского офицера. Была бы только охота… И вот еще
что…
Володя ушел весьма довольный,
что назначен в пятую вахту к
тому самому веселому и жизнерадостному мичману, который так понравился с первого же раза и ему, и всем Ашаниным. А главное, он был рад,
что назначен во время авралов состоять при капитане, в которого уже был влюблен.
— Теперь и матрос уже не может быть
тем,
чем был… темным и невежественным… И мы обязаны помочь ему в этом, насколько умеем.
— Не забудьте,
что быть специалистом-моряком еще недостаточно, и
что надо, кроме
того, быть и образованным человеком… Тогда и самая служба сделается интереснее и осмысленнее, и плавания полезными и поучительными… А ведь все мы, господа, питомцы одного и
того же морского корпуса, не можем похвалиться общим образованием. Все мы «учились чему-нибудь и как-нибудь»… Не правда ли?
Эта проповедь человечности, этот призыв к знанию были чем-то неслыханным во флоте в
те времена. Чем-то хорошим и бодрящим веяло от этих речей капитана, и служба принимала в глазах молодых людей более широкий, осмысленный характер, чуждый всякого угнетения и произвола.
— И ежели за дело и драться с рассудком, ваше благородие,
то, позвольте доложить,
что матрос вовсе и не обижается… Напротив, даже… чувствует,
что проучен по справедливости! — объяснял Никифоров.
— И, кроме
того, — уже менее строгим тоном продолжал старший офицер, — не очень-то распускайте свои языки. Вы оба так ругаетесь,
что только ахнешь… Откуда только у вас эта гадость берется?.. Смотри… остерегайтесь. Капитан этого не любит… Ну, ступайте и передайте всем унтер-офицерам
то,
что я сказал! — заключил Андрей Николаевич, хорошо сознавая тщету последнего своего приказания.
Что же касается до
того, чтобы не тронуть матроса,
то, несмотря на одобрение этого распоряжения в принципе многими, особенно, фельдшером и писарем, большинство нашло,
что, безусловно, исполнить такое приказание решительно невозможно и
что — как-никак, а учить иной раз матроса надо, но, конечно, с опаской, не на глазах у начальства, а в тайности, причем, по выражению боцмана Никифорова, бить следовало не зря, а с «рассудком», чтобы не «оказывало» знаков и не вышло каких-нибудь кляуз.
Все эти решения постановлено было держать в секрете от матросов; но в
тот же день по всему корвету уже распространилось известие о
том,
что боцманам и унтер-офицерам не велено драться, и эта новость была встречена общим сочувствием. Особенно радовались молодые матросы, которым больше других могло попадать от унтер-офицеров. Старые, послужившие, и сами могли постоять за себя.
Ему казалось,
что вот-вот кто-нибудь сорвется — и если с конца,
то упадет в море, а если с середины,
то на смерть разобьется на палубе.
— Хорошие марсовые, — весело ответил старший офицер, видимо довольный и похвалой капитана, и
тем,
что они действительно «молодцами работали».
Топот матросских ног да легкий шум веревок нарушали тишину работ. Изредка, впрочем, когда боцмана увлекались, с бака долетали энергические словечки, но они еще не расточались с особенной щедростью ввиду
того,
что все шло хорошо.
— Напредки я буду за пять минут вас будить, ваше благородие… А
то, признаться, я не знал, чижало ли вы встаете… Боялся, как бы не заругали,
что поздно побудил… Виноват, ваше благородие… Не извольте сердиться.
Те, конечно, ничего не видали, и Володя, смущенный, отходил, убеждаясь,
что у него галлюцинация зрения.
Володя к концу вахты уже более не беспокоил часовых так часто, как прежде, особенно после
того, как услыхал замечание, сделанное на его счет каким-то матросом, не заметившим в темноте,
что Ашанин стоит тут же около.
— Ишь, ведь смола этот кадет… так и приставал. Думает,
что без него люди не справляют службы.
То и дело подходил, когда мы с Ивановым сидели на часах… Не заснули ли, мол… И все, братцы, ему огни в глазах мерещились… Шалый какой-то.
— А вышло, братцы, взаправду чудное дело… А вы, барин,
что ж это зря на ветру стоите? Не угодно ли за пушку?.. Тут теплей, — обратился Бастрюков к Ашанину, заметив,
что тот не уходит.
Но он, как подвахтенный, не счел возможным принять предложение и, поблагодарив матросов, остался на своем месте, на котором можно было и посматривать вперед, и видеть,
что делается на баке, и в
то же время слушать этого необыкновенно симпатичного Бастрюкова.
— Это
что — пьянствовал!.. Всякий матрос, ежели на берегу, любит погулять, и нет еще в
том большого греха… А он, кроме
того,
что пьянствовал да пропивал, бывало, все казенные вещи, еще и на руку был нечист… Попадался не раз… А кроме
того, еще и дерзничал…
После уж он мне объяснил, как с ним, можно сказать, первый раз во всю жизнь по-доброму заговорили, а в
те поры, как его стали спрашивать,
что ему старший офицер отчитывал, Егорка ничего не сказывал и ровно какой-то потерянный целый день ходил.
А
тот стоит и вовсе ошалел, во все глаза смотрит, потому его почти никогда не отпускали на берег… знали,
что пропьет с себя все или что-нибудь скрадет,
что плохо лежит.
— То-то оно и есть… И доброе слово в душу вошло… Небось, оно, доброе-то слово, скорее войдет,
чем дурное.
Но зато как бесконечно долго тянутся эти полчаса для моряков на ночных вахтах, да еще таких холодных и неприветных. И
чем ближе конец вахты,
тем нетерпеливей ожидание. Последние минуты кажутся часами.
—
Что, Степан Ильич, — спрашивали пожилого штурмана в кают-компании, — разве
того… в ночную?
С такой же яростью нападали на маленький «Коршун» и волны, и только бешено разбивались о его бока, перекатывались через бак и иногда, если рулевые плошали, вливались верхушками через подветренный борт. Все их торжество ограничивалось лишь
тем,
что они обдавали своими алмазными брызгами вахтенных матросов, стоявших у своих снастей на палубе.
Почтенный Степан Ильич, проплававший более половины своей пятидесятилетней жизни и видавший немало бурь и штормов и уверенный,
что кому суждено потонуть в море,
тот потонет, стоял в своем теплом стареньком пальто, окутанный шарфом, с надетой на затылок старенькой фуражкой, которую он называл «штормовой», с таким же спокойствием, с каким бы сидел в кресле где-нибудь в комнате и покуривал бы сигару.
— Ну, батенька, славного мало, — отвечал Степан Ильич. — Лучше бы было, если бы мы проскочили Немецкое море без шторма… Ишь ведь как валяет, — прибавил старый штурман, не чувствовавший сам никакого неудобства от
того,
что «валяет», и уже ощущавший потребность выпить стакан-другой горячего чаю. — Здесь, батенька, преподлая качка… Наверное, многих укачала! А вас не мутит?..
Володя так же страдал теперь, как и его сожитель по каюте, и, не находя места, не зная, куда деваться, как избавиться от этих страданий, твердо решил, как только «Коршун» придет в ближайший порт, умолять капитана дозволить ему вернуться в Россию. А если он не отпустит (хотя этот чудный человек должен отпустить),
то он убежит с корвета. Будь
что будет!
Он ни за
что не встанет… Пусть с ним делают,
что хотят… Он будет лежать до
тех пор, пока «Коршун» не придет в порт… О, тогда он тотчас же съедет на землю.
— Еще бы такого быка, как ты, укачать. И
то удивительно,
что вчера тебя свалило.
И «Коршун», пользуясь попутным ветром, несся, весь вздрагивая и раскачиваясь, в бакшаг узлов по десяти, по двенадцати в час, под марселями в два рифа, фоком и гротом, легко и свободно перепрыгивая с волны на волну. И сегодня уж он не имел
того оголенного вида,
что вчера, когда штормовал с оголенными куцыми мачтами. Стеньги были подняты, и, стройный, красивый и изящный, он смело и властно рассекал волны Немецкого моря.
Хотя на баке еще сильно «поддавало» [Когда с носа на судно вкатывается гребень волны.] и нос корвета
то стремительно опускался,
то вскакивал наверх,
тем не менее Ашанин чувствовал себя отлично и окончательно успокоился. Бодрый и веселый, стоял он на вахте и словно бы гордился,
что его нисколько не укачивает, как и старого боцмана Федотова и других матросов, бывших на баке.
А я так полагаю,
что и капитан наш — уж на
что смелый, а и
тот бури боится, хотя по своему званию и не показывает страху людям…
— А потому, барин,
что мы боимся только за себя, а он-то за всех, за людей, кои под его командой. Господу богу отвечать-то придется ему: охранил ли, как мог, по старанию, доглядел ли… Так, значит, который командир большую совесть имеет,
тот беспременно должен бояться.
Мичману казалось,
что он смотрит ужасно долго, и он нетерпеливо и с сердитым выражением взглядывал на маленькую, коренастую фигурку старшего офицера. Его красное, обросшее волосами лицо, казалось мичману, было недостаточно взволнованно, и он уже мысленно обругал его, негодуя на его медлительность, хотя и минуты еще не прошло с
тех пор, как старший офицер взял трубу.
Чем ближе подходил корвет,
тем возбужденнее и нетерпеливее были лица моряков.
Но хуже всего было
то,
что старое судно получило течь, которая во время шторма усиливалась все более и более.