— Теперь пойдем дальше. Прошло с лишком тридцать лет с тех пор, как я вышел из школы, и все это время, с очень небольшими перерывами, я живу полным хозяйством. Если б я все эти полтины собирал — сколько бы у меня теперь денег-то было?
— Нет, я в Рождественской части… — пробормотал Глумов таким голосом, как будто все сердце у него изболело оттого, что он лишен счастия жить под руководством Ивана Тимофеича.
— И прекрасно делаете. Книги — что в них! Был бы человек здоров да жил бы в свое удовольствие — чего лучше! Безграмотные-то и никогда книг не читают, а разве не живут?
— Право, иной раз думаешь-думаешь: ну, чего? И то переберешь, и другое припомнишь — все у нас есть! Ну, вы — умные люди! сами теперь по себе знаете! Жили вы прежде… что говорить, нехорошо жили! буйно! Одно слово — мерзко жили! Ну, и вам, разумеется, не потакали, потому что кто же за нехорошую жизнь похвалит! А теперь вот исправились, живете смирно, мило, благородно, — спрошу вас, потревожил ли вас кто-нибудь? А? что? так ли я говорю?
— Хорошо. А начальство между тем беспокоится. Туда-сюда — везде мерзость. Даже тайные советники — и те нынче под сумнением состоят! Ни днем, ни ночью минуты покоя нет никогда! Сравните теперича, как прежде квартальный жил и как он нынче живет! Прежде только одна у нас и была болячка — пожары! да и те как-нибудь… А нынче!
— Опьянение опьянением, а есть и другое кой-что. Зависть. Видит он, что другие тихо да благородно живут, — вот его и берут завидки! Сам он благородно не может жить — ну, и смущает всех! А с нас, между прочим, спрашивают! Почему да как, да отчего своевременно распоряжения не было сделано? Вот хоть бы с вами — вы думаете, мало я из-за вас хлопот принял?
Хотя Иван Тимофеич говорил в прошедшем времени, но сердце во мне так и упало. Вот оно, то ужасное квартальное всеведение, которое всю жизнь парализировало все мои действия! А я-то, ничего не подозревая, жил да поживал, сам в гости не ходил, к себе гостей не принимал — а чему подвергался! Немножко, чуточку — и шабаш! Представление об этой опасности до того взбудоражило меня, что даже сон наяву привиделся: идут, берут… пожалуйте!
— Да, да… довольно-таки вы поревновали… понимаю я вас! Ну, так вот что, мой друг! приступимте прямо к делу! Мне же и недосуг: в Эртелевом лед скалывают, так присмотреть нужно… сенатор, голубчик, там живет! нехорошо, как замечание сделает! Ну-с, так изволите видеть… Есть у меня тут приятель один… такой друг! такой друг!
Живет это семейство в величайшей бедности в селе Кузьмине, близ Царского Села, получая от Балалайкина, в виде воспособления, не больше десяти рублей в месяц".
Через несколько дней, часу в двенадцатом утра, мы отправились в Фонарный переулок, и так как дом Зондермана был нам знаком с юных лет, то отыскать квартиру Балалайкина не составило никакого труда. Признаюсь, сердце мое сильно дрогнуло, когда мы подошли к двери, на которой была прибита дощечка с надписью: Balalaikine, avocat. Увы! в былое время тут жила Дарья Семеновна Кубарева (в просторечии Кубариха) с шестью молоденькими и прехорошенькими воспитанницами, которые называли ее мамашей.
— Такова воля провидения, которое невидимо утучняет меня, дабы хотя отчасти вознаградить за претерпеваемые страдания. Ибо, спрашиваю я вас по совести, какое может быть страдание горше этого: жить в постоянном соприкосновении с гласною кассою ссуд и в то же время получать не более двадцати пяти рублей в месяц, уплачивая из них же около двадцати на свое иждивение?
Тем не менее я должен сознаться, что в 1830 году мой отец скончался, получив удар подсвечником в висок и прожив предварительно все свое состояние, за исключением тридцати душ, на долю которых и выпала обязанность лелеять мою молодость.
Не успел я прожить в имении и пяти лет, как началось следствие, потом суд, а наконец, последовало и решение, в силу которого я отдан был под опеку и въезд в имение был мне воспрещен.
Это было самое счастливое время моей жизни, потому что у Мальхен оказалось накопленных сто рублей, да, кроме того, Дарья Семеновна подарила ей две серебряные ложки. Нашлись и другие добрые люди: некоторые из гостей — а в этом числе и вы, господин Глумов! — сложились и купили мне готовую пару платья. Мы не роскошествовали, но жили в таком согласии, что через месяц после свадьбы у нас родилась дочь.
— А для вида — и совсем нехорошо выйдет. Помилуйте, какой тут может быть вид! На днях у нас обыватель один с теплых вод вернулся, так сказывал: так там чисто живут, так чисто, что плюнуть боишься: совестно! А у нас разве так возможно? У нас, сударь, доложу вам, на этот счет полный простор должен быть дан!
К. стыду отечества совершить очень легко, — сказал он к славе же совершить, напротив того, столь затруднительно, что многие даже из сил выбиваются, и все-таки успеха не достигают. Когда я в Проломновской губернии жил, то был там один начальствующий — так он всегда все к стыду совершал. Даже посторонние дивились; спросят, бывало: зачем это вы, вашество, все к стыду да к стыду? А он: не могу, говорит: рад бы радостью к славе что-нибудь совершить, а выходит к стыду!
— И труда большого нет, ежели политику как следует вести. Придет, например, начальство в департамент — встань и поклонись; к докладу тебя потребует — явись; вопрос предложит — ответь, что нужно, а разговоров не затевай. Вышел из департамента — позабудь. Коли видишь, что начальник по улице встречу идет, — зайди в кондитерскую или на другую сторону перебеги. Коли столкнешься с начальством в жилом помещении — отвернись, скоси глаза…
— Было время — ужасти как тосковал! Ну, а теперь бог хранит. Постепенно я во всякое время выпить могу, но чтобы так: три недели не пить, а неделю чертить — этого нет! Живу я смирно, вникать не желаю; что и вижу, так стараюсь не видеть — оттого и скриплю. Помилуйте! при моих обстоятельствах, да ежели бы еще вникать — разве я был бы жив! А я себя так обшлифовал, что хоть на куски меня режь, мне и горюшка мало!
— Очень даже легко-с. Стоит только с поварами знакомство свесть — и мясо, и дичь, все будет. Вообще, коли кто с умом живет, тот и в Петербурге может на свои средства обернуться.
А я должен весь процесс мучительного оподления проделать с начала и по порядку; я должен на всякий свой шаг представить доказательство и оправдательный документ, и все это для того, чтобы получить в результате даже не усыновление, а только снисходительно брошенное разрешение: живи!
— Я, сударь, скептик, — продолжал он, — а может быть, и киник. В суды не верю и решений их не признаю. Кабы я верил, меня бы давно уж засудили, а я, как видите, жив. Но к делу. Так вы на путь благонамеренности вступили… xa-xa!
Разве вы живете хоть одну минуту так, как бы вам хотелось? — никогда, ни минуты! читать вы любите — вместо книг календарь перечитываете; общество любите — вместо людей с Кшепшицюльским компанию водите; писать любите — стараетесь не буквы, а каракули выводить!
— Вы говорите: как бог пошлет? — прекрасно-с! — вот вам и цель-с! Благополучно прошел день, спокойно — и слава богу! И завтра будет день, и послезавтра будет день, а вы — живите! И за границей не лучше живут! Но там — довольны, а мы — недовольны!
— Ничего"такого", а просто: так нельзя! — загвоздил он опять, — нельзя так, цели нет! И за границей живут, и у нас живут; там не ропщут, а у нас — ропщут! Почему там не ропщут? — потому что роптать не на что! почему у нас ропщут? — потому что нельзя не роптать! Постойте! кажется, я что-то такое сказал?
— Вот мы в ту сторону и направимся средним ходом. Сначала к тебе, в Проплеванную, заедем — может, дом-то еще не совсем изныл; потом в Моршу, к Фаинушкиным сродственникам махнем, оттуда — в Нижний-Ломов, где Фаинушкина тетенька у богатого скопца в кухарках живет, а по дороге где-нибудь и жида окрестим. Уж Онуфрий об этом и переговоры какие-то втайне ведет. Надеется он, со временем, из жида менялу сделать.
Правда, Очищенный сообщил, что однажды в редакции"Красы Демидрона"была получена корреспонденция, удостоверявшая, что в Корчеве живет булочник, который каждый день печет свежие французские булки, но редакция напечатать эту корреспонденцию не решилась, опасаясь, нет ли тут какого-нибудь иносказания...
— Собор-с, — повторил Разноцветов, а через секунду припомнил: — Вот еще старичок ста семи лет у нас проживает, так, может, на него посмотреть захотите…
Начали мы предлагать старичку вопросы, но оказалось, что он только одно помнит: сначала родился, а потом жил. Даже об. Аракчееве утратил всякое представление, хотя, по словам большухи, последний пригрозил ему записать без выслуги в Апшеронский полк рядовым, ежели не прекратит тунеядства. И непременно выполнил бы свою угрозу, если б сам, в скором времени, не подпал опале.
— Один я. И женат не был. Матушка у меня, с год назад, померла, — с тех пор один и живу. И горницу прибрать некому, — прибавил он, конфузливо улыбаясь.
— Да что же вы спрашиваете? разве можно жить в стране, в которой правового порядка нет? Личность — не обеспечена завтрашний день — неизвестен… Либералы… ха-ха! — произнесло оно отчетливо и звонко.
Сначала жил-был enfant de bonne maison [Малый из хорошей семьи.], потом жил-был лихой корнет, потом — блестящий вивер, потом — вивер прогоревший, потом — ташкентец или обруситель и, наконец, — благонамеренный крамольник.
Феклуша. Бла-алепие, милая, бла-алепие! Красота дивная! Да что уж говорить! В обетованной земле живете! И купечество все народ благочестивый, добродетелями многими украшенный! Щедростию и подаяниями многими! Я так довольна, так, матушка, довольна, по горлушко! За наше неоставление им еще больше щедрот приумножится, а особенно дому Кабановых.
Их всех связывала одна общая симпатия, одна память о чистой, как хрусталь, душе покойника. Они упрашивали ее ехать с ними в деревню, жить вместе, подле Андрюши — она твердила одно: «Где родились, жили век, тут надо и умереть».