Неточные совпадения
Родился я, судя по рассказам, самым обыкновенным пошехонским образом. В то время барыни наши (по-нынешнему, представительницы правящих классов)
не ездили, в предвидении родов, ни в столицы, ни даже в губернские города, а довольствовались местными, подручными средствами. При помощи этих средств
увидели свет все мои братья и сестры;
не составил исключения и я.
Мы ничего
не понимали в них, но
видели, что сила на стороне матушки и что в то же время она чем-то кровно обидела отца.
Иногда матушка
не доискивалась куска, который утром, заказывая обед, собственными глазами
видела, опять повара за бока: куда девал кусок? любовнице отдал?
— Что отец! только слава, что отец! Вот мне, небось, Малиновца
не подумал оставить, а ведь и я чем
не Затрапезный? Вот
увидите: отвалит онамне вологодскую деревнюшку в сто душ и скажет: пей, ешь и веселись! И манже, и буар, и сортир — все тут!
— О нет! — поправляется Марья Андреевна,
видя, что аттестация ее
не понравилась Анне Павловне, — я надеюсь, что мы исправимся. Гриша! ведь ты к вечеру скажешь мне свой урок из «Поэзии»?
—
Не божитесь. Сама из окна
видела.
Видела собственными глазами, как вы, идучи по мосту, в хайло себе ягоды пихали! Вы думаете, что барыня далеко, ан она — вот она! Вот вам за это! вот вам! Завтра целый день за пяльцами сидеть!
— А вот Катькина изба, — отзывается Любочка, — я вчера ее из-за садовой решетки
видела, с сенокоса идет: черная, худая. «Что, Катька, спрашиваю: сладко за мужиком жить?» — «Ничего, говорит, буду-таки за вашу маменьку Бога молить. По смерть ласки ее
не забуду!»
Матушка
видела мою ретивость и радовалась. В голове ее зрела коварная мысль, что я и без посторонней помощи, руководствуясь только программой, сумею приготовить себя, года в два, к одному из средних классов пансиона. И мысль, что я одиниз всех детей почти ничего
не буду стоить подготовкою, даже сделала ее нежною.
Доселе я ничего
не знал ни об алчущих, ни о жаждущих и обремененных, а
видел только людские особи, сложившиеся под влиянием несокрушимого порядка вещей; теперь эти униженные и оскорбленные встали передо мной, осиянные светом, и громко вопияли против прирожденной несправедливости, которая ничего
не дала им, кроме оков, и настойчиво требовали восстановления попранного права на участие в жизни.
— Тетенька Марья Порфирьевна капор сняла, чепчик надевает… Смотрите! смотрите! вынула румяны… румянится! Сколько они пряников, черносливу, изюму везут… страсть! А завтра дадут нам по пятачку на пряники… И вдруг расщедрятся, да по гривеннику… Они по гривеннику да мать по гривеннику… на торгу пряников, рожков накупим! Смотрите! да, никак, старик Силантий на козлах… еще
не умер! Ишь ползут старушенции! Да стегни же ты, старый хрен, правую-то пристяжную!
видишь, совсем
не везет!
— Пускай живут! Отведу им наверху боковушку — там и будут зиму зимовать, — ответила матушка. — Только чур, ни в какие распоряжения
не вмешиваться, а с мая месяца чтоб на все лето отправлялись в свой «Уголок».
Не хочу я их
видеть летом — мешают. Прыгают, егозят, в хозяйстве ничего
не смыслят. А я хочу, чтоб у нас все в порядке было. Что мы получали, покуда сестрицы твои хозяйничали? грош медный! А я хочу…
Как бы то ни было, но с этих пор матушкой овладела та страсть к скопидомству, которая
не покинула ее даже впоследствии, когда наша семья могла считать себя уже вполне обеспеченною. Благодаря этой страсти, все куски были на счету, все лишние рты сделались ненавистными. В особенности возненавидела она тетенек-сестриц,
видя в них нечто вроде хронической язвы, подтачивавшей благосостояние семьи.
Рассказы эти передавались без малейших прикрас и утаек, во всеуслышание, при детях, и, разумеется, сильно действовали на детское воображение. Я, например, от роду
не видавши тетеньки, представлял себе ее чем-то вроде скелета (такую женщину я на картинке в книжке
видел), в серо-пепельном хитоне, с простертыми вперед руками, концы которых были вооружены острыми когтями вместо пальцев, с зияющими впадинами вместо глаз и с вьющимися на голове змеями вместо волос.
— Это он, видно, моего «покойничка»
видел! — И затем, обращаясь ко мне, прибавила: — А тебе, мой друг,
не следовало
не в свое дело вмешиваться. В чужой монастырь с своим уставом
не ходят. Девчонка провинилась, и я ее наказала. Она моя, и я что хочу, то с ней и делаю. Так-то.
— Ну, ну…
не пугайся! небось,
не приеду! Куда мне, оглашенной, к большим барам ездить… проживу и одна! — шутила тетенька,
видя матушкино смущение, — живем мы здесь с Фомушкой в уголку, тихохонько, смирнехонько, никого нам
не надобно! Гостей
не зовем и сами в гости
не ездим… некуда! А коли ненароком вспомнят добрые люди, милости просим! Вот только жеманниц смерть
не люблю, прошу извинить.
— Сын ли, другой ли кто —
не разберешь. Только уж слуга покорная! По ночам в Заболотье буду ездить, чтоб
не заглядывать к этой ведьме. Ну, а ты какую еще там девчонку у столба
видел, сказывай! — обратилась матушка ко мне.
— Восемьдесят душ — это восемьдесят хребтов-с! — говаривал он, — ежели их умеючи нагайкой пошевелить, так тут только огребай! А он,
видите ли,
не может родному детищу уделить! Знаю я, знаю, куда мои кровные денежки уплывают… Улита Савишна у старика постельничает, так вот ей… Ну, да мое времечко придет. Я из нее все до последней копеечки выколочу!
— И на третий закон можно объясненьице написать или и так устроить, что прошенье с третьим-то законом с надписью возвратят. Был бы царь в голове, да перо, да чернила, а прочее само собой придет. Главное дело, торопиться
не надо, а вести дело потихоньку, чтобы только сроки
не пропускать.
Увидит противник, что дело тянется без конца, а со временем, пожалуй, и самому дороже будет стоить — ну, и спутается. Тогда из него хоть веревки вей. Либо срок пропустит, либо на сделку пойдет.
— Я и теперь
вижу, — резко возражала матушка, —
вижу я, что ты богослов, да
не однослов… А ты что фордыбачишь! — придиралась она и ко мне, — что надулся,
не ешь! Здесь, голубчик, суфлеев да кремов
не полагается. Ешь, что дают, а
не то и из-за стола прогоню.
— Вот и прекрасно! И свободно тебе, и
не простудишься после баньки! — воскликнула тетенька,
увидев меня в новом костюме. — Кушай-ка чай на здоровье, а потом клубнички со сливочками поедим. Нет худа без добра: покуда ты мылся, а мы и ягодок успели набрать. Мало их еще, только что поспевать начали, мы сами в первый раз едим.
— Вот пес! — хвалился Федос, — необразованный был, даже лаять путем
не умел, а я его грамоте выучил. На охоту со мной уже два раза ходил.
Видел ты, сколько я глухарей твоей мамаше перетаскал?
Я тоже, с своей стороны, горел нетерпением
увидеть знаменитую обитель, о которой у нас чуть
не ежедневно упоминали в разговорах.
— Или опять, — вновь начинает старик, переходя к другому сюжету, —
видим мы, что река назад
не течет, а отчего? Оттого, что она в возвышенном месте начинается, а потом все вниз, все вниз течет. Назад-то ворочаться ей и неспособно. Коли на дороге пригорочек встретится, она его обойдет, а сама все вниз, все вниз…
По крайней мере, матушка,
видя, как он дружит с дядей Григорием Павлычем,
не без основания подозревала, что последнему известно многое, что
не только для нее, но и для дедушкиной «крали» оставалось скрытым.
А посмотри на него, — всякая жилка у него говорит: «Что же, мол, ты
не бьешь — бей! зато в будущем веке отольются кошке мышкины слезки!» Ну, посмотришь-посмотришь,
увидишь, что дело идет своим чередом, — поневоле и ocтережешься!
— Насквозь я ее, мерзавку,
вижу! да и тебя, тихоня! Берегись!
Не посмотрю, что ты из лет вышел, так-то
не в зачет в солдаты отдам, что любо!
Все домочадцы с удивлением и страхом следили за этой борьбой ничтожной рабы с всесильной госпожой. Матушка
видела это, мучилась, но ничего поделать
не могла.
—
Не иначе, как Павлушка потихоньку ей носит. Сказать ему, негодяю, что если он хоть корку хлеба ей передаст, то я —
видит бог! — в Сибирь обоих упеку!
—
Видел, что вы замахнулись — ну, и остерег: проходите, мол, мимо, — пояснила ключница Акулина, которая, в силу своего привилегированного положения в доме,
не слишком-то стеснялась с матушкой.
Впрочем, она
видела, что Конон, по мере разумения, свое дело делает, и понимала, что человек этот
не что иное, как машина, которую сбивать с однажды намеченной колеи безнаказанно нельзя, потому что она, пожалуй, и совсем перестанет действовать.
По воскресеньям он аккуратно ходил к обедне. С первым ударом благовеста выйдет из дома и взбирается в одиночку по пригорку, но идет
не по дороге, а сбоку по траве, чтобы
не запылить сапог. Придет в церковь, станет сначала перед царскими дверьми, поклонится на все четыре стороны и затем приютится на левом клиросе. Там положит руку на перила, чтобы все
видели рукав его сюртука, и в этом положении неподвижно стоит до конца службы.
Но прошла неделя, прошла другая — Конон молчал. Очевидно, намерение жениться явилось в нем плодом той же путаницы, которая постоянно бродила в его голове. В короткое время эта путаница настолько уже улеглась, что он и сам
не помнил, точно ли он собирался жениться или
видел это только во сне. По-прежнему продолжал он двигаться из лакейской в буфет и обратно,
не выказывая при этом даже тени неудовольствия. Это нелепое спокойствие до того заинтересовало матушку, что она решилась возобновить прерванную беседу.
— Ничего,
не убьют. Известно, старики поучат сначала, а потом
увидят, что ты им
не супротивница, — и оставят. Сходи-ка, сходи!
Как ни строга была матушка, но и она,
видя, как Сатир, убирая комнаты, вдруг бросит на пол щетку и начнет Богу молиться, должна была сознаться, что из этого человека никогда путного лакея
не выйдет.
— Тяжко мне… видения
вижу! Намеднись встал я ночью с ларя, сел, ноги свесил… Смотрю, а вон в том углу Смерть стоит. Череп — голый, ребра с боков выпятились… ровно шкилет. «За мной, что ли?» — говорю… Молчит. Три раза я ее окликнул, и все без ответа. Наконец
не побоялся, пошел прямо к ней — смотрю, а ее уж нет. Только беспременно это онаприходила.
—
Не знаю. Иду сейчас по Таганке, а он меня остановил: «
Увидишь, говорит, господина Простофилина, скажи, что Иван Андреич зовет».
Или остановится на бегу посреди тротуара, закинет голову и начнет в самую высь всматриваться. Идут мимо простофили,
видят, что человек, должно быть, что-нибудь достопримечательное высматривает, и тоже останавливаются и закидывают головы. Смотрят, смотрят — ничего
не видать.
Сидит он, скорчившись, на верстаке, а в голове у него словно молоты стучат. Опохмелиться бы надобно, да
не на что. Вспоминает Сережка, что давеча у хозяина в комнате (через сени) на киоте он медную гривну
видел, встает с верстака и, благо хозяина дома нет, исчезает из мастерской. Но главный подмастерье пристально следит за ним, и в то мгновенье, как он притворяет дверь в хозяйскую комнату, вцепляется ему в волоса.
— Божья воля сама по себе, а надо и меры принимать. Под лежачий камень и вода
не бежит. Вот как зерно-то сопреет, тогда и
увидим, как ты о Божьей воле разговаривать будешь!
Однако и молебен
не поднял недужного с одра. Федот, видимо, приближался к роковой развязке, а дождь продолжал лить как из ведра. Матушка самолично явилась в ригу и даже руками всплеснула,
увидевши громадные вороха обмолоченного и невывеянного хлеба.
Никаких «критик» в этом последнем смысле
не допускалось, даже на лихоимство
не смотрели, как на зло, а
видели в нем глухой факт, которым надлежало умеючи пользоваться.
— Вот
видишь! уж если Корнеич
не слыхал — значит, и разговаривать нечего!
Струнников начинает расхаживать взад и вперед по анфиладе комнат. Он заложил руки назад; халат распахнулся и раскрыл нижнее белье. Ходит он и ни о чем
не думает. Пропоет «Спаси, Господи, люди Твоя», потом «Слава Отцу», потом вспомнит, как протодьякон в Успенском соборе, в Москве, многолетие возглашает, оттопырит губы и старается подражать. По временам заглянет в зеркало,
увидит: вылитый мопс! Проходя по зале, посмотрит на часы и обругает стрелку.
— И
не злодей, а привычка у тебя пакостная;
не можешь
видеть, где плохо лежит. Ну, да будет. Жаль, брат, мне тебя, а попадешь ты под суд — верное слово говорю. Эй, кто там! накрывайте живее на стол!
— Нет этого… и быть
не может — вот тебе и сказ. Я тебя умным человеком считал, а теперь
вижу, что ни капельки в тебе ума нет.
Не может этого быть, потому ненатурально.
Затем он укладывает копнушку скошенной травы, постилает сверху обрывок старой клеенки и садится, закуривая коротенькую трубочку. Курит он самый простой табак, какие-то корешки;
не раз заикался и эту роскошь бросить, но привычка взяла свое, да притом же трубка и пользу приносит,
не дает ему задремать. Попыхивает он из трубочки, а глазами далеко впереди
видит. Вот Митрошка словно бы заминаться стал, а Лукашка так и вовсе попусту косой машет. Вскаивает Арсений Потапыч и бежит.
Побродивши по лугу с полчаса, он чувствует, что зной начинает давить его.
Видит он, что и косцы позамялись, чересчур часто косы оттачивают, но понимает, что сухую траву и коса неспоро берет: станут торопиться, — пожалуй, и покос перепортят. Поэтому он
не кричит: «Пошевеливайся!» — а только напоминает: «Чище, ребята! чище косите!» — и подходит к рядам косцов, чтобы лично удостовериться в чистоте работы.
Придет время — сердце ее само собой забьет тревогу, и она вдруг прозреет и в «небесах
увидит бога», по покуда ее час
не пробил, пускай это сердце остается в покое, пускай эта красота довлеет сама себе.
— Ну, прости! — говорил он, становясь на колени перед «святыней», — я глупец, ничего
не понимающий в делах жизни! Постараюсь встряхнуться, вот
увидишь!
— Это точно; и все мы
видим, что вам
не пофартило…