Неточные совпадения
Недели за три перед тем,
как матушке приходилось родить,
послали в город за бабушкой-повитухой, Ульяной Ивановной, которая привезла с собой мыльца от раки преподобного (в городском соборе почивали мощи) да банку моренковской мази.
Инициатива брани
шла всегда от отца, который,
как человек слабохарактерный, не мог выдержать и первый, без всякой наглядной причины, начинал семейную баталию.
И все это говорилось без малейшей тени негодования, без малейшей попытки скрыть гнусный смысл слов,
как будто речь
шла о самом обыденном факте. В слове «шельма» слышалась не укоризна, а скорее что-то ласкательное, вроде «молодца». Напротив, «простофиля» не только не встречал ни в ком сочувствия, но возбуждал нелепое злорадство, которое и формулировалось в своеобразном афоризме: «Так и надо учить дураков!»
Хотя время еще раннее, но в рабочей комнате солнечные лучи уже начинают исподволь нагревать воздух. Впереди предвидится жаркий и душный день. Беседа
идет о том,
какое барыня сделает распоряжение. Хорошо, ежели
пошлют в лес за грибами или за ягодами, или нарядят в сад ягоды обирать; но беда, ежели на целый день за пяльцы да за коклюшки засадят — хоть умирай от жары и духоты.
— И куда такая пропасть выходит говядины? Покупаешь-покупаешь, а
как ни спросишь — все нет да нет… Делать нечего, курицу зарежь… Или лучше вот что: щец с солониной свари, а курица-то пускай походит… Да за говядиной в Мялово сегодня же
пошлите, чтобы пуда два… Ты смотри у меня, старый хрыч. Говядинка-то нынче кусается… четыре рублика (ассигнациями) за пуд… Поберегай, не швыряй зря. Ну, горячее готово; на холодное что?
Вот я тебя, старая псовка, за индейками ходить
пошлю, так ты и будешь знать,
как барское добро гноить!
Солдат изможден и озлоблен. На нем пестрядинные, до клочьев истрепанные портки и почти истлевшая рубашка, из-за которой виднеется черное,
как голенище, тело. Бледное лицо блестит крупными каплями пота; впалые глаза беспокойно бегают; связанные сзади в локтях руки бессильно сжимаются в кулаки. Он
идет, понуждаемый толчками, и кричит...
— Ну-ка,
иди, казенный человек! — по обыкновению, начинает иронизировать Анна Павловна. — Фу-ты,
какой франт! да, никак, и впрямь это великановский Сережка… извините, не знаю,
как вас по отчеству звать… Поверните-ка его… вот так!
как раз по последней моде одет!
— Вон Антипка
какую избу взбодрил, а теперь она пустая стоит! — рассказывает Степан, — бедный был и пил здорово, да икону откуда-то добыл — с тех пор и
пошел разживаться.
Преимущественно
шли расспросы о том, сколько у отца Василия в приходе душ, деревень,
как последние называются, сколько он получает за требы, за славление в Рождество Христово, на святой и в престольные праздники, часто ли служит сорокоусты,
как делятся доходы между священником, дьяконом и причетниками, и т. п.
Предстояло жить,
как живут все, дышать,
как все дышат,
идти по той же стезе, по
какой все
идут.
Кормили тетенек более чем скупо. Утром
посылали наверх по чашке холодного чаю без сахара, с тоненьким ломтиком белого хлеба; за обедом им первым подавали кушанье, предоставляя правовыбирать самые худые куски. Помню,
как робко они входили в столовую за четверть часа до обеда, чтобы не заставить ждать себя, и становились к окну. Когда появлялась матушка, они приближались к ней, но она почти всегда с беспощадною жестокостью отвечала им, говоря...
— Ах-ах-ах! да, никак, ты на меня обиделась, сударка! — воскликнула она, — и не думай уезжать — не пущу! ведь я, мой друг, ежели и сказала что, так спроста!.. Так вот… Проста я, куда
как проста нынче стала! Иногда чего и на уме нет, а я все говорю, все говорю! Изволь-ка, изволь-ка в горницы
идти — без хлеба-соли не отпущу, и не думай! А ты, малец, — обратилась она ко мне, — погуляй, ягодок в огороде пощипли, покуда мы с маменькой побеседуем! Ах, родные мои! ах, благодетели! сколько лет, сколько зим!
— Кушай! кушай! — понуждала она меня, — ишь ведь ты
какой худой! в Малиновце-то, видно, не слишком подкармливают. Знаю я ваши обычаи! Кушай на здоровье! будешь больше кушать, и наука
пойдет спорее…
— Вот тебе на! Прошлое, что ли, вспомнил! Так я, мой друг, давно уж все забыла. Ведь ты мой муж; чай, в церкви обвенчаны… Был ты виноват передо мною, крепко виноват — это точно; но в последнее время,
слава Богу, жили мы мирнехонько… Ни ты меня, ни я тебя… Не я ли тебе Овсецово заложить позволила… а? забыл? И вперед так будет. Коли
какая случится нужда — прикажу, и будет исполнено. Ну-ка, ну-ка, думай скорее!
Школы в селе не было, но большинство крестьян было грамотное или, лучше сказать, полуграмотное, так
как между крестьянами преобладал трактирный промысел. Умели написать на клочке загаженной бумаги: «силетка адна, чаю порц: адна ище порц.: румка вотки две румки три румки вичина» и т. д. Далее этого местное просвещение не
шло.
Но этого мало: даже собственные крестьяне некоторое время не допускали ее лично до распоряжений по торговой площади. До перехода в ее владение они точно так же,
как и крестьяне других частей, ежегодно
посылали выборных, которые сообща и установляли на весь год площадный обиход. Сохранения этого порядка они домогались и теперь, так что матушке немалых усилий стоило, чтобы одержать победу над крестьянской вольницей и осуществить свое помещичье право.
А так
как деревни были по большей части мелкие, то иногда приходилось из-за одного или двоих прихожан
идти пешком за семь или более верст.
— Вот, сударыня, кабы вы остальные части купили, дело-то
пошло бы у нас по-хорошему. И площадь в настоящий вид бы пришла, и гостиный двор настоящий бы выстроили! А то
какой в наших лавчонках торг… только маета одна!
Разговор
шел деловой: о торгах, о подрядах, о ценах на товары. Некоторые из крестьян поставляли в казну полотна, кожи, солдатское сукно и проч. и рассказывали, на
какие нужно подниматься фортели, чтоб подряд исправно сошел с рук. Время проходило довольно оживленно, только душно в комнате было, потому что вся семья хозяйская считала долгом присутствовать при приеме. Даже на улице скоплялась перед окнами значительная толпа любопытных.
Но я,
как только проснулся, вспомнил про наших лошадей и про Алемпия, и потому прежде, чем
идти в столовую, побежал к конюшням. Алемпий, по обыкновению, сидел на столбике у конюшни и покуривал из носогрейки. Мне показалось, что он за ночь сделался
как будто толще.
— Полтинник! вот
как! Ну, и
слава Богу, что добрые люди не оставляют тебя.
— Теперь мать только распоясывайся! — весело говорил брат Степан, — теперь, брат, о полотках позабудь — баста! Вот они, пути провидения! Приехал дорогой гость, а у нас полотки в опалу попали. Огурцы промозглые, солонина с душком — все полетит в застольную! Не миновать, милый друг, и на Волгу за рыбой
посылать, а рыбка-то кусается! Дед — он пожрать любит — это я знаю! И сам хорошо ест, и другие чтоб хорошо ели — вот у него
как!
— Надо помогать матери — болтал он без умолку, — надо стариково наследство добывать! Подловлю я эту Настьку,
как пить дам! Вот ужо
пойдем в лес по малину, я ее и припру! Скажу: «Настасья! нам судьбы не миновать, будем жить в любви!» То да се… «с большим, дескать, удовольствием!» Ну, а тогда наше дело в шляпе! Ликуй, Анна Павловна! лей слезы, Гришка Отрепьев!
— Тебе «кажется», а она, стало быть, достоверно знает, что говорит. Родителей следует почитать. Чти отца своего и матерь, сказано в заповеди. Ной-то выпивши нагой лежал, и все-таки,
как Хам над ним посмеялся, так Бог проклял его. И
пошел от него хамов род. Которые люди от Сима и Иафета
пошли, те в почете, а которые от Хама, те в пренебрежении. Вот ты и мотай себе на ус. Ну, а вы
как учитесь? — обращается он к нам.
— А однажды вот
какое истинное происшествие со мной было. Зазвал меня один купец вместе купаться, да и заставил нырять. Вцепился в меня посередь реки, взял за волосы, да и пригибает. Раз окунул, другой, третий… у меня даже зеленые круги в глазах
пошли… Спасибо, однако, синюю бумажку потом выкинул!
— Да, дома. Надену халат и сижу. Трубку покурю, на гитаре поиграю. А скучно сделается, в трактир
пойду. Встречу приятелей, поговорим, закусим, машину послушаем… И не увидим,
как вечер пройдет.
А впрочем…
как же она за Стриженого не
пойдет, коли я прикажу?
Вместе с ними она была осуждена на безвыходное заключение, в продолжение целой зимы, наверху в боковушке и,
как они же, сходила вниз исключительно в часы еды да в праздник, чтоб
идти в церковь.
— Вот
как святые-то приказания царские исполняли! — говорила она, — на костры
шли, супротивного слова не молвили, только имя Господне славили! А мы что? Легонько нашу сестру господин пошпыняет, а мы уж кричим: немилостивый у нас господин, кровь рабскую пьет!
Пошел от него такой дух тяжкий, что не только домочадцы и друзья, но и слуги все разбежались; остался он один
как перст со своими сокровищами.
Несмотря, однако ж, на эти частые столкновения, в общем Аннушка не могла пожаловаться на свою долю. Только под конец жизни судьба
послала ей серьезное испытание: матушка и ее и тетенек вытеснила из Малиновца. Но так
как я уже рассказал подробности этой катастрофы, то возвращаться к ней не считаю нужным.
— А разве черт ее за рога тянул за крепостного выходить! Нет, нет, нет! По-моему, ежели за крепостного замуж
пошла, так должна понимать, что и сама крепостною сделалась. И хоть бы раз она догадалась! хоть бы раз пришла: позвольте, мол, барыня, мне господскую работу поработать! У меня тоже ведь разум есть; понимаю,
какую ей можно работу дать, а
какую нельзя. Молотить бы не заставила!
—
Как это…
как он сказал?.. «Же-ву-фелисит»… а дальше
как? — припоминала матушка, возвратившись в девичью и становясь у окна, чтобы поглядеть, куда
пойдет балагур. —
Как, девки, он сказал?
— Леший его знает, что у него на уме, — говаривала она, — все равно
как солдат по улице со штыком
идет. Кажется, он и смирно
идет, а тебе думается: что, ежели ему в голову вступит — возьмет да заколет тебя. Судись, поди, с ним.
И вдруг навстречу
идет Конон и докладывает, что подано кушать. Он так же бодр,
как был в незапамятные времена, и с такою же регулярностью продолжает делать свое лакейское дело.
Время
шло. Над Егоркой открыто измывались в застольной и беспрестанно подстрекали Ермолая на новые выходки, так что Федот наконец догадался и отдал жениха на село к мужичку в работники. Матренка, с своей стороны, чувствовала,
как с каждым днем в ее сердце все глубже и глубже впивается тоска, и с нетерпением выслушивала сожаления товарок. Не сожаления ей были нужны, а развязка. Не та развязка, которой все ждали, а совсем другая. Одно желание всецело овладело ею: погибнуть, пропасть!
— Хвалился ты, что Богу послужить желаешь, так вот я тебе службу нашла… Ступай в Москву. Я уж написала Силантью (Стрелкову), чтоб купил колокол, а по первопутке подводу за ним
пошлю. А так
как, по расчету, рублей двухсот у нас недостает, так ты покуда походи по Москве да посбирай. Между своими мужичками походишь, да Силантий на купцов знакомых укажет, которые к Божьей церкви радельны. Шутя недохватку покроешь.
И начинает простофиля припоминать,
какой такой Иван Андреич выказывает желание видеться с ним. Припоминает, припоминает, да, пожалуй, и припомнит. Бросит нужное дело и
пойдет Ивана Андреича разыскивать.
Вот и теперь: молотьбе и конца еще не видать, а
как она
идет — поди, уследи!
Словом сказать, смесь искреннего жаления об умирающем слуге с не менее искренним жалением о господине, которого эта смерть застигала врасплох, в полной силе проявилась тут,
как проявлялась вообще во всей крепостной практике. Это было не лицемерие, не предательство, а естественное двоегласие, в котором два течения
шли рядом, не производя никакого переполоха в человеческом сознании.
— Что тут придумаешь!
Как против воли Божьей
пойдешь!
Поначалу,
как его в старосты определили, только, бывало, и видишь:
идет Федот и бабу с мешочком с колосьями или с пушниной на конюшню ведет.
Прошло еще несколько дней; погода разгулялась, и молотьба
пошла своим чередом. Вместе с погодой повеселел и Архип. Смерть Федота
как будто развязала его, и он все свои помыслы устремил к тому, чтоб оправдать рекомендацию покойного.
— Чаю…
Какая ты бестолковая! К нам чай прямо из Китая
идет, а, кроме нас, китайцы никому не дают. Такой уж уговор: вы нам чай давайте, а мы вам ситцы, да миткали, да сукна… да всё гнилые!
Струнников начинает расхаживать взад и вперед по анфиладе комнат. Он заложил руки назад; халат распахнулся и раскрыл нижнее белье. Ходит он и ни о чем не думает. Пропоет «Спаси, Господи, люди Твоя», потом «
Слава Отцу», потом вспомнит,
как протодьякон в Успенском соборе, в Москве, многолетие возглашает, оттопырит губы и старается подражать. По временам заглянет в зеркало, увидит: вылитый мопс! Проходя по зале, посмотрит на часы и обругает стрелку.
— Смотрите,
какие моды
пошли! — громко роптал Струнников на свою оброшенность, — пили-ели, и вдруг все бросили!
С удивительной ловкостью играл он салфеткой, перебрасывая ее с руки на руку; черный, с чужого плеча и потертый по швам фрак, с нумером в петлице, вместо ордена,
как нельзя больше
шел ему к лицу.
— Ну, и
слава Богу. Прощай, душа моя, я в деревню спешу, а ты,
как отдоят коров, ляг в постельку, понежься.
Ничего, все
идет как следует.