Неточные совпадения
Дед мой, гвардии сержант Порфирий Затрапезный, был одним из взысканных фортуною и владел значительными поместьями. Но так
как от него родилось много детей — сын и девять дочерей, то отец мой, Василий Порфирыч,
за выделом сестер, вновь спустился на степень дворянина средней руки. Это заставило его подумать о выгодном браке, и, будучи уже сорока лет, он женился на пятнадцатилетней купеческой дочери, Анне Павловне Глуховой, в чаянии получить
за нею богатое приданое.
Отец был, по тогдашнему времени, порядочно образован; мать — круглая невежда; отец вовсе не имел практического смысла и любил разводить на бобах, мать, напротив того, необыкновенно цепко хваталась
за деловую сторону жизни, никогда вслух не загадывала, а действовала молча и наверняка; наконец, отец женился уже почти стариком и притом никогда не обладал хорошим здоровьем, тогда
как мать долгое время сохраняла свежесть, силу и красоту.
Недели
за три перед тем,
как матушке приходилось родить, послали в город
за бабушкой-повитухой, Ульяной Ивановной, которая привезла с собой мыльца от раки преподобного (в городском соборе почивали мощи) да банку моренковской мази.
И вот
как раз в такое время, когда в нашем доме
за Ульяной Ивановной окончательно утвердилась кличка «подлянки», матушка (она уж лет пять не рожала), сверх ожидания, сделалась в девятый раз тяжела, и так
как годы ее были уже серьезные, то она задумала ехать родить в Москву.
Между прочим, и по моему поводу, на вопрос матушки, что у нее родится, сын или дочь, он запел петухом и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А когда его спросили, скоро ли совершатся роды, то он начал черпать ложечкой мед — дело было
за чаем, который он пил с медом, потому что сахар скоромный — и, остановившись на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «Так по его и случилось:
как раз на седьмой день маменька распросталась», — рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна.
Дети в нашей семье (впрочем, тут я разумею, по преимуществу, матушку, которая давала тон всему семейству) разделялись на две категории: на любимых и постылых, и так
как высшее счастие жизни полагалось в еде, то и преимущества любимых над постылыми проявлялись главным образом
за обедом.
Таким образом, к отцу мы, дети, были совершенно равнодушны,
как и все вообще домочадцы,
за исключением, быть может, старых слуг, помнивших еще холостые отцовские годы; матушку, напротив, боялись
как огня, потому что она являлась последнею карательною инстанцией и притом не смягчала, а, наоборот, всегда усиливала меру наказания.
Я, лично, рос отдельно от большинства братьев и сестер (старше меня было три брата и четыре сестры, причем между мною и моей предшественницей-сестрой было три года разницы) и потому менее других участвовал в общей оргии битья, но, впрочем, когда и для меня подоспела пора ученья, то, на мое несчастье, приехала вышедшая из института старшая сестра, которая дралась с таким ожесточением,
как будто мстила
за прежде вытерпенные побои.
И когда отец заметил ей: «
Как же вы, сударыня, Богу молитесь, а не понимаете, что тут не одно, а три слова: же,
за, ны… „
за нас“ то есть», — то она очень развязно отвечала...
Иногда, не дождавшись разрешения от бремени, виновную (
как тогда говорили: «с кузовом») выдавали
за крестьянина дальней деревни, непременно
за бедного, и притом вдовца с большим семейством.
Так что ежели, например, староста докладывал, что хорошо бы с понедельника рожь жать начать, да день-то тяжелый, то матушка ему неизменно отвечала: «Начинай-ко, начинай! там что будет, а коли, чего доброго, с понедельника рожь сыпаться начнет, так кто нам
за убытки заплатит?» Только черта боялись; об нем говорили: «Кто его знает, ни то он есть, ни то его нет — а ну,
как есть?!» Да о домовом достоверно знали, что он живет на чердаке.
Хотя время еще раннее, но в рабочей комнате солнечные лучи уже начинают исподволь нагревать воздух. Впереди предвидится жаркий и душный день. Беседа идет о том,
какое барыня сделает распоряжение. Хорошо, ежели пошлют в лес
за грибами или
за ягодами, или нарядят в сад ягоды обирать; но беда, ежели на целый день
за пяльцы да
за коклюшки засадят — хоть умирай от жары и духоты.
— Сказывают, во ржах солдат беглый притаился, — сообщают друг другу девушки, — намеднись Дашутка, с села, в лес по грибы ходила, так он
как прыснет из-за ржей да на нее. Хлеб с ней был, молочка малость — отнял и отпустил.
— И куда такая пропасть выходит говядины? Покупаешь-покупаешь, а
как ни спросишь — все нет да нет… Делать нечего, курицу зарежь… Или лучше вот что: щец с солониной свари, а курица-то пускай походит… Да
за говядиной в Мялово сегодня же пошлите, чтобы пуда два… Ты смотри у меня, старый хрыч. Говядинка-то нынче кусается… четыре рублика (ассигнациями)
за пуд… Поберегай, не швыряй зря. Ну, горячее готово; на холодное что?
Вот я тебя, старая псовка,
за индейками ходить пошлю, так ты и будешь знать,
как барское добро гноить!
Покуда в девичьей происходят эти сцены, Василий Порфирыч Затрапезный заперся в кабинете и возится с просвирами. Он совершает проскомидию,
как настоящий иерей: шепчет положенные молитвы, воздевает руки, кладет земные поклоны. Но это не мешает ему от времени до времени посматривать в окна, не прошел ли кто по двору и чего-нибудь не пронес ли. В особенности зорко следит его глаз
за воротами, которые ведут в плодовитый сад. Теперь время ягодное,
как раз кто-нибудь проползет.
И через две минуты балбесы и постылые уже видят в окно,
как Гриша, подскакивая на одной ножке, спешит
за маменькой через красный двор в обетованную землю.
— Я знаю, что ты добрый мальчик и готов
за всех заступаться. Но не увлекайся, мой друг! впоследствии ой-ой
как можешь раскаяться!
По-настоящему, следовало бы ожидать с его стороны целой бури (так
как четверть часа уже перешло
за положенный срок), но при виде массы благоухающих плодов сердце старого барина растворяется.
Солдат изможден и озлоблен. На нем пестрядинные, до клочьев истрепанные портки и почти истлевшая рубашка, из-за которой виднеется черное,
как голенище, тело. Бледное лицо блестит крупными каплями пота; впалые глаза беспокойно бегают; связанные сзади в локтях руки бессильно сжимаются в кулаки. Он идет, понуждаемый толчками, и кричит...
— Не божитесь. Сама из окна видела. Видела собственными глазами,
как вы, идучи по мосту, в хайло себе ягоды пихали! Вы думаете, что барыня далеко, ан она — вот она! Вот вам
за это! вот вам! Завтра целый день
за пяльцами сидеть!
Несомненно, что предметы преподавания были у них разные, но
как ухитрялись согласовать эту разноголосицу
за одним и тем же классным столом — решительно не понимаю.
Тем не менее,
как женщина изобретательная, она нашлась и тут. Вспомнила, что от старших детей остались книжки, тетрадки, а в том числе и прописи, и немедленно перебрала весь учебный хлам. Отыскав прописи, она сама разлиновала тетрадку и, усадив меня
за стол в смежной комнате с своей спальней, указала, насколько могла,
как следует держать в руках перо.
Преимущественно шли расспросы о том, сколько у отца Василия в приходе душ, деревень,
как последние называются, сколько он получает
за требы,
за славление в Рождество Христово, на святой и в престольные праздники, часто ли служит сорокоусты,
как делятся доходы между священником, дьяконом и причетниками, и т. п.
— Что помещики! помещики-помещики, а
какой в них прок? Твоя маменька и богатая, а много ли она на попа расщедрится.
За всенощную двугривенный, а не то и весь пятиалтынный. А поп между тем отягощается, часа полтора на ногах стоит. Придет усталый с работы, — целый день либо пахал, либо косил, а тут опять полтора часа стой да пой! Нет, я от своих помещиков подальше. Первое дело, прибыток от них пустой, а во-вторых, он же тебя жеребцом или шалыганом обозвать норовит.
Роясь в учебниках, я отыскал «Чтение из четырех евангелистов»; а так
как книга эта была в числе учебных руководств и знакомство с ней требовалось для экзаменов, то я принялся и
за нее наравне с другими учебниками.
Одни резвятся смело и искренно,
как бы сознавая свое право на резвость; другие — резвятся робко, урывками,
как будто возможность резвиться составляет для них нечто вроде милости; третьи, наконец, угрюмо прячутся в сторону и издали наблюдают
за играми сверстников, так что даже когда их случайно заставляютрезвиться, то они делают это вяло и неумело.
Комната тетенек, так называемая боковушка, об одно окно, узкая и длинная,
как коридор. Даже летом в ней царствует постоянный полумрак. По обеим сторонам окна поставлены киоты с образами и висящими перед ними лампадами. Несколько поодаль, у стены, стоят две кровати, друг к другу изголовьями; еще поодаль — большая изразцовая печка;
за печкой, на пространстве полутора аршин, у самой двери, ютится Аннушка с своим сундуком, войлоком для спанья и затрапезной, плоской,
как блин, и отливающей глянцем подушкой.
Вечером матушка сидит, запершись в своей комнате. С села доносится до нее густой гул, и она боится выйти, зная, что не в силах будет поручиться
за себя. Отпущенные на праздник девушки постепенно возвращаются домой… веселые. Но их сейчас же убирают по чуланам и укладывают спать. Матушка чутьем угадывает эту процедуру, и ой-ой
как колотится у нее в груди всевластное помещичье сердце!
Очень возможно, что действительно воровства не существовало, но всякий брал без счета, сколько нужно или сколько хотел. Особенно одолевали дворовые, которые плодились
как грибы и все,
за исключением одиночек, состояли на месячине. К концу года оставалась в амбарах самая малость, которую почти задаром продавали местным прасолам, так что деньги считались в доме редкостью.
Переезжая на лето к себе, она чувствовала себя свободною и
как бы спешила вознаградить себя
за те стеснения, которые преследовали ее во время зимы.
Кормили тетенек более чем скупо. Утром посылали наверх по чашке холодного чаю без сахара, с тоненьким ломтиком белого хлеба;
за обедом им первым подавали кушанье, предоставляя правовыбирать самые худые куски. Помню,
как робко они входили в столовую
за четверть часа до обеда, чтобы не заставить ждать себя, и становились к окну. Когда появлялась матушка, они приближались к ней, но она почти всегда с беспощадною жестокостью отвечала им, говоря...
Присутствие матушки приводило их в оцепенение, и что бы ни говорилось
за столом,
какие бы ни происходили бурные сцены, они ни одним движением не выказывали, что принимают в происходящем какое-нибудь участие. Молча садились они
за обед, молча подходили после обеда к отцу и к матушке и отправлялись наверх, чтоб не сходить оттуда до завтрашнего обеда.
Вообще сестрицы сделались чем-то вроде живых мумий; забытые, брошенные в тесную конуру, лишенные притока свежего воздуха, они даже перестали сознавать свою беспомощность и в безмолвном отупении жили,
как в гробу, в своем обязательном убежище. Но и
за это жалкое убежище они цеплялись всею силою своих костенеющих рук. В нем, по крайней мере, было тепло… Что, ежели рассердится сестрица Анна Павловна и скажет: мне и без вас есть кого поить-кормить! куда они тогда денутся?
Но,
как ни усердствовал Алемпий, мы не миновали своей участи. Сначала раздались страшные удары грома,
как будто прямо над нашими головами, сопровождаемые молнией, а
за две версты от Заболотья разразился настоящий ливень.
В семье она была нелюбима
за свою необыкновенную злобность, так что ее называли не иначе,
как «Фиска-змея».
Года четыре, до самой смерти отца, водил Николай Абрамыч жену
за полком; и
как ни злонравна была сама по себе Анфиса Порфирьевна, но тут она впервые узнала, до чего может доходить настоящая человеческая свирепость. Муж ее оказался не истязателем, а палачом в полном смысле этого слова. С утра пьяный и разъяренный, он способен был убить, засечь, зарыть ее живою в могилу.
Анфиса Порфирьевна слегка оживилась. Но по мере того,
как участь ее смягчалась, сердце все больше и больше разгоралось ненавистью. Сидя
за обедом против мужа, она не спускала с него глаз и все думала и думала.
Чай Николай Абрамыч пил с ромом, по особой,
как он выражался, савельцевской, системе. Сначала нальет три четверти стакана чаю, а остальное дольет ромом; затем, отпивая глоток
за глотком, он подливал такое же количество рому, так что под конец оказывался уже голый ямайский напиток. Напившись такого чаю, Савельцев обыкновенно впадал в полное бешенство.
—
Как бы не тово, Николай Абрамыч!
как бы в ответе
за нее не быть! — заикаясь от страха, предупреждал он.
Чувствуя себя связанным беспрерывным чиновничьим надзором, он лично вынужден был сдерживать себя, но ничего не имел против того, когда жена, становясь на молитву, ставила рядом с собой горничную и
за каждым словом щипала ее, или когда она приказывала щекотать провинившуюся «девку» до пены у рта, или гонять на корде,
как лошадь, подстегивая сзади арапником.
Разумеется, его даже не выслушали и водворили обратно в местожительство; но вслед
за тем предводитель вызвал Анфису Порфирьевну и предупредил ее, чтобы она оставила мужа в покое, так
как, в случае повторения истязаний, он вынужден будет ходатайствовать о взятии имения ее в опеку.
А так
как деревни были по большей части мелкие, то иногда приходилось из-за одного или двоих прихожан идти пешком
за семь или более верст.
— Помилуйте, сударыня, нам это
за радость! Сами не скушаете, деточкам свезете! — отвечали мужички и один
за другим клали гостинцы на круглый обеденный стол. Затем перекидывались еще несколькими словами; матушка осведомлялась,
как идут торги; торговцы жаловались на худые времена и уверяли, что в старину торговали не в пример лучше. Иногда кто-нибудь посмелее прибавлял...
Старого бурмистра матушка очень любила: по мнению ее, это был единственный в Заболотье человек, на совесть которого можно было вполне положиться. Называла она его не иначе
как «Герасимушкой», никогда не заставляла стоять перед собой и пила вместе с ним чай. Действительно, это был честный и бравый старик. В то время ему было уже
за шестьдесят лет, и матушка не шутя боялась, что вот-вот он умрет.
Я
как сейчас его перед собой вижу. Высокий, прямой, с опрокинутой назад головой, в старой поярковой шляпе грешневиком, с клюкою в руках, выступает он, бывало, твердой и сановитой походкой из ворот, выходивших на площадь, по направлению к конторе, и вся его фигура сияет честностью и сразу внушает доверие. Встретившись со мной, он возьмет меня
за руку и спросит ласково...
Входил гость,
за ним прибывал другой, и никогда не случалось, чтобы кому-нибудь чего-нибудь недостало. Всего было вдоволь: индейка так индейка, гусь так гусь. Кушайте на здоровье, а ежели мало, так и цыпленочка можно велеть зажарить. В четверть часа готов будет. Не то что в Малиновце, где один гусиный полоток на всю семью мелкими кусочками изрежут, да еще норовят,
как бы и на другой день осталось.
На этом основании я на последней станции переменил свою куртку на мундир; на этом же основании двукратное упоминание о мундире —
как будто я им хвастаюсь! — и в особенности обещание заменить его кацавейкой задели меня
за живое.
Но я,
как только проснулся, вспомнил про наших лошадей и про Алемпия, и потому прежде, чем идти в столовую, побежал к конюшням. Алемпий, по обыкновению, сидел на столбике у конюшни и покуривал из носогрейки. Мне показалось, что он
за ночь сделался
как будто толще.
Слышал, однако ж, что усадьба стоит и поныне в полной неприкосновенности,
как при жизни старушки; только
за садовым тыном уже не так тихо,
как во времена оно, а слышится немолчное щебетание молодых и свежих голосов.