Неточные совпадения
Текучей воды
было мало. Только одна река Перла, да и та неважная, и еще две речонки: Юла и Вопля. [Само собой разумеется, названия эти вымышленные.] Последние еле-еле брели среди топких болот, по местам образуя стоячие бочаги, а по местам и совсем пропадая под густой пеленой водяной заросли. Там и сям виднелись небольшие озерки,
в которых водилась немудреная рыбешка, но к которым
в летнее
время невозможно
было ни подъехать, ни подойти.
Так как
в то
время существовала мода подстригать деревья (мода эта проникла
в Пошехонье… из Версаля!), то тени
в саду почти не существовало, и весь он раскинулся на солнечном припеке, так что и гулять
в нем охоты не
было.
Но и тут главное отличие заключалось
в том, что одни жили «
в свое удовольствие», то
есть слаще
ели, буйнее
пили и проводили
время в безусловной праздности; другие, напротив, сжимались,
ели с осторожностью, усчитывали себя, ухичивали, скопидомствовали.
А именно: все
время, покуда она жила
в доме (иногда месяца два-три), ее кормили и
поили за барским столом; кровать ее ставили
в той же комнате, где спала роженица, и, следовательно, ее кровью питали приписанных к этой комнате клопов; затем, по благополучном разрешении, ей уплачивали деньгами десять рублей на ассигнации и посылали зимой
в ее городской дом воз или два разной провизии, разумеется, со всячинкой.
Иногда, сверх того, отпускали к ней на полгода или на год
в безвозмездное услужение дворовую девку, которую она, впрочем, обязана
была,
в течение этого
времени, кормить,
поить, обувать и одевать на собственный счет.
Жила она
в собственном ветхом домике на краю города, одиноко, и питалась плодами своей профессии.
Был у нее и муж, но
в то
время, как я зазнал ее, он уж лет десять как пропадал без вести. Впрочем, кажется, она знала, что он куда-то услан, и по этому случаю
в каждый большой праздник возила
в тюрьму калачи.
И вот как раз
в такое
время, когда
в нашем доме за Ульяной Ивановной окончательно утвердилась кличка «подлянки», матушка (она уж лет пять не рожала), сверх ожидания, сделалась
в девятый раз тяжела, и так как годы ее
были уже серьезные, то она задумала ехать родить
в Москву.
Тем не менее, так как у меня
было много старших сестер и братьев, которые уже учились
в то
время, когда я ничего не делал, а только прислушивался и приглядывался, то память моя все-таки сохранила некоторые достаточно яркие впечатления.
Хотя
в нашем доме
было достаточно комнат, больших, светлых и с обильным содержанием воздуха, но это
были комнаты парадные; дети же постоянно теснились: днем —
в небольшой классной комнате, а ночью —
в общей детской, тоже маленькой, с низким потолком и
в зимнее
время вдобавок жарко натопленной.
В особенности ненавистны нам
были соленые полотки из домашней живности, которыми
в летнее
время из опасения, чтоб совсем не испортились, нас кормили чуть не ежедневно.
Я еще помню месячину; но так как этот способ продовольствия считался менее выгодным, то с течением
времени он
был в нашем доме окончательно упразднен, и все дворовые
были поверстаны
в застольную.
Однако ж при матушке еда все-таки
была сноснее; но когда она уезжала на более или менее продолжительное
время в Москву или
в другие вотчины и домовничать оставался отец, тогда наступало сущее бедствие.
Ни
в характерах, ни
в воспитании, ни
в привычках супругов не
было ничего общего, и так как матушка
была из Москвы привезена
в деревню,
в совершенно чуждую ей семью, то
в первое
время после женитьбы положение ее
было до крайности беспомощное и приниженное.
Словом сказать, это
был подлинный детский мартиролог, и
в настоящее
время, когда я пишу эти строки и когда многое
в отношениях между родителями и детьми настолько изменилось, что малейшая боль, ощущаемая ребенком, заставляет тоскливо сжиматься родительские сердца, подобное мучительство покажется чудовищным вымыслом.
Об отцовском имении мы не поминали, потому что оно, сравнительно, представляло небольшую часть общего достояния и притом всецело предназначалось старшему брату Порфирию (я
в детстве его почти не знал, потому что он
в это
время воспитывался
в московском университетском пансионе, а оттуда прямо поступил на службу); прочие же дети должны
были ждать награды от матушки.
— Намеднись Петр Дормидонтов из города приезжал. Заперлись, завещанье писали. Я
было у двери подслушать хотел, да только и успел услышать: «а егоза неповиновение…»
В это
время слышу: потихоньку кресло отодвигают — я как дам стрекача, только пятки засверкали! Да что ж, впрочем, подслушивай не подслушивай, а его — это непременно означает меня! Ушлет она меня к тотемским чудотворцам, как
пить даст!
Что касается до нас, то мы знакомились с природою случайно и урывками — только во
время переездов на долгих
в Москву или из одного имения
в другое. Остальное
время все кругом нас
было темно и безмолвно. Ни о какой охоте никто и понятия не имел, даже ружья, кажется,
в целом доме не
было. Раза два-три
в год матушка позволяла себе нечто вроде partie de plaisir [пикник (фр.).] и отправлялась всей семьей
в лес по грибы или
в соседнюю деревню, где
был большой пруд, и происходила ловля карасей.
Даже предрассудки и приметы
были в пренебрежении, но не вследствие свободомыслия, а потому что следование им требовало возни и бесплодной траты
времени.
Попы
в то
время находились
в полном повиновении у помещиков, и обхождение с ними
было полупрезрительное.
Как начали ученье старшие братья и сестры — я не помню.
В то
время, когда наша домашняя школа
была уже
в полном ходу, между мною и непосредственно предшествовавшей мне сестрой
было разницы четыре года, так что волей-неволей пришлось воспитывать меня особо.
Вторую группу составляли два брата и три сестры-погодки, и хотя старшему брату, Степану,
было уже четырнадцать лет
в то
время, когда сестре Софье минуло только девять, но и первый и последняя учились у одних и тех же гувернанток.
Вследствие этого Павел
был взят
в дом, где постоянно писал образа, а по
временам ему поручали писать и домашние портреты, которые он, впрочем, потрафлял очень неудачно.
Весь этот день я
был радостен и горд. Не сидел, по обыкновению, притаившись
в углу, а бегал по комнатам и громко выкрикивал: «Мря, нря, цря, чря!» За обедом матушка давала мне лакомые куски, отец погладил по голове, а тетеньки-сестрицы, гостившие
в то
время у нас, подарили целую тарелку с яблоками, турецкими рожками и пряниками. Обыкновенно они делывали это только
в дни именин.
Руководясь этим соображением, она решилась до
времени ничего окончательного не предпринимать, а ограничиться,
в ожидании приезда старшей сестры, приглашением рябовского священника. А там что
будет.
Отец Василий
был доволен своим приходом: он получал с него до пятисот рублей
в год и, кроме того, обработывал свою часть церковной земли. На эти средства
в то
время можно
было прожить хорошо, тем больше, что у него
было всего двое детей-сыновей, из которых старший уже кончал курс
в семинарии. Но
были в уезде и лучшие приходы, и он не без зависти указывал мне на них.
Я не говорю ни о той восторженности, которая переполнила мое сердце, ни о тех совсем новых образах, которые вереницами проходили перед моим умственным взором, — все это
было в порядке вещей, но
в то же
время играло второстепенную роль.
Потом
пьют чай сами господа (а
в том числе и тетеньки, которым
в другие дни посылают чай «на верх»), и
в это же
время детей наделяют деньгами: матушка каждому дает по гривеннику, тетеньки — по светленькому пятачку.
Матушка уже начинала мечтать.
В ее молодой голове толпились хозяйственные планы, которые должны
были установить экономическое положение Малиновца на прочном основании. К тому же у нее
в это
время уже
было двое детей, и надо
было подумать об них. Разумеется,
в основе ее планов лежала та же рутина, как и
в прочих соседних хозяйствах, но ничего другого и перенять
было неоткуда. Она желала добиться хоть одного: чтобы
в хозяйстве существовал вес, счет и мера.
В таком же беспорядочном виде велось хозяйство и на конном и скотном дворах. Несмотря на изобилие сенокосов, сена почти никогда недоставало, и к весне скотина выгонялась
в поле чуть живая. Молочного хозяйства и
в заводе не
было. Каждое утро посылали на скотную за молоком для господ и
были вполне довольны, если круглый год хватало достаточно масла на стол. Это
было счастливое
время, о котором впоследствии долго вздыхала дворня.
По
временам, прослышав, что
в таком-то городе или селе (хотя бы даже за сто и более верст) должен
быть крестный ход или принесут икону, они собирались и сами на богомолье.
Эти поездки могли бы,
в хозяйственном смысле, считаться полезными, потому что хоть
в это
время можно
было бы управиться с работами, но своеобычные старухи и заочно не угомонялись, беспрерывно требуя присылки подвод с провизией, так что, не
будучи в собственном смысле слова жестокими, они до такой степени
в короткое
время изнурили крестьян, что последние считались самыми бедными
в целом уезде.
Чем они
были сыты — это составляло загадку, над разрешением которой никто не задумывался. Даже отец не интересовался этим вопросом и, по-видимому,
был очень доволен, что его не беспокоят. По
временам Аннушка, завтракавшая и обедавшая
в девичьей, вместе с женской прислугой, отливала
в небольшую чашку людских щец, толокна или кулаги и, крадучись, относила под фартуком эту подачку «барышням». Но однажды матушка узнала об этом и строго-настрого запретила.
Тетенька Анфиса Порфирьевна
была младшая из сестер отца (
в описываемое
время ей
было немногим больше пятидесяти лет) и жила от нас недалеко.
Они составляли как бы круговую поруку и
в то же
время были единственным общедоступным предметом собеседований, которому и
в гостях, и у семейного очага с одинаковой страстью посвящали свои досуги и кавалеры и дамы,
в особенности же последние.
Пользуясь бесконтрольностью помещичьей власти, чтоб «тигосить» крестьян, Абрам Семеныч
в то же
время был до омерзительности мелочен и блудлив.
Наконец старик умер, и
время Николая Савельцева пришло. Улита сейчас же послала гонца по месту квартирования полка,
в одну из дальних замосковных губерний; но замечено
было, что она наказала гонцу, проездом через Москву, немедленно прислать
в Щучью-Заводь ее старшего сына, которому
было в то
время уже лет осьмнадцать.
— Вот тебе на! Прошлое, что ли, вспомнил! Так я, мой друг, давно уж все забыла. Ведь ты мой муж; чай,
в церкви обвенчаны…
Был ты виноват передо мною, крепко виноват — это точно; но
в последнее
время, слава Богу, жили мы мирнехонько… Ни ты меня, ни я тебя… Не я ли тебе Овсецово заложить позволила… а? забыл? И вперед так
будет. Коли какая случится нужда — прикажу, и
будет исполнено. Ну-ка, ну-ка, думай скорее!
Прошло немного
времени, и Николай Абрамыч совсем погрузился
в добровольно принятый им образ столяра Потапа. Вместе с другими он выполнял барщинскую страду, вместе с другими
ел прокислое молоко, мякинный хлеб и пустые щи.
Но так как, по тогдашнему
времени, тут встречались неодолимые препятствия (Фомушка
был записан
в мещане), то приходилось обеспечить дорогого сердцу человека заемными письмами.
Так что когда мы
в первое
время,
в свободные часы, гуляли по улицам Заболотья, — надо же
было познакомиться с купленным имением, — то за нами обыкновенно следовала толпа мальчишек и кричала: «Затрапезные! затрапезные!» — делая таким образом из родовитой дворянской фамилии каламбур.
Вообще усадьба
была заброшена, и все показывало, что владельцы наезжали туда лишь на короткое
время. Не
было ни прислуги, ни дворовых людей, ни птицы, ни скота. С приездом матушки отворялось крыльцо, комнаты кой-как выметались; а как только она садилась
в экипаж,
в обратный путь, крыльцо опять на ее глазах запиралось на ключ. Случалось даже,
в особенности зимой, что матушка и совсем не заглядывала
в дом, а останавливалась
в конторе, так как вообще
была неприхотлива.
Лица их, впрочем, значительно портило употребление белил и румян, а также совсем черные зубы,
в подражание городским купчихам, у которых
в то
время была такая мода.
Причетники, впрочем, и
в Заболотье
были довольно бедны и постоянно подозревали попов
в утайке общих доходов, особливо во
время славления.
В описываемое
время ему
было уже под тридцать, но он не унывал, сказав себе заранее, что министром ему не бывать.
— И на третий закон можно объясненьице написать или и так устроить, что прошенье с третьим-то законом с надписью возвратят.
Был бы царь
в голове, да перо, да чернила, а прочее само собой придет. Главное дело, торопиться не надо, а вести дело потихоньку, чтобы только сроки не пропускать. Увидит противник, что дело тянется без конца, а со
временем, пожалуй, и самому дороже
будет стоить — ну, и спутается. Тогда из него хоть веревки вей. Либо срок пропустит, либо на сделку пойдет.
Матушке очень нравились такие разговоры, и она,
быть может, серьезно
в это
время думала...
Старого бурмистра матушка очень любила: по мнению ее, это
был единственный
в Заболотье человек, на совесть которого можно
было вполне положиться. Называла она его не иначе как «Герасимушкой», никогда не заставляла стоять перед собой и
пила вместе с ним чай. Действительно, это
был честный и бравый старик.
В то
время ему
было уже за шестьдесят лет, и матушка не шутя боялась, что вот-вот он умрет.
Довольно часто по вечерам матушку приглашали богатые крестьяне чайку испить, заедочков покушать.
В этих случаях я
был ее неизменным спутником. Матушка, так сказать, по природе льнула к капиталу и потому
была очень ласкова с заболотскими богатеями. Некоторым она даже давала деньги для оборотов, конечно, за высокие проценты. С течением
времени, когда она окончательно оперилась, это составило тоже значительную статью дохода.
Разговор шел деловой: о торгах, о подрядах, о ценах на товары. Некоторые из крестьян поставляли
в казну полотна, кожи, солдатское сукно и проч. и рассказывали, на какие нужно подниматься фортели, чтоб подряд исправно сошел с рук.
Время проходило довольно оживленно, только душно
в комнате
было, потому что вся семья хозяйская считала долгом присутствовать при приеме. Даже на улице скоплялась перед окнами значительная толпа любопытных.
Списывалась
было она с сестрицей Ольгой Порфирьевной, приглашала ее к себе на житье, но, во-первых, Ольга Порфирьевна
была еще старше ее, во-вторых, она
в то
время хозяйствовала
в Малиновце и, главное, никак не соглашалась оставить сестрицу Машу.