Неточные совпадения
Я высидел уже тогда четыре года на гимназической «парте», я прочел к тому
времени немало книг, заглядывал даже
в «Космос» Гумбольдта, знал
в подлиннике драмы Шиллера; наши поэты и прозаики, иностранные романисты и рассказчики привлекали меня давно. Я
был накануне первого своего литературного опыта, представленного по классу русской словесности.
Наша гимназия
была вроде той, какая описана у меня
в первых двух книгах «
В путь-дорогу». Но когда я писал этот роман, я еще близко стоял ко
времени моей юности. Краски наложены,
быть может, гуще, чем бы я это сделал теперь.
В общем верно, но полной объективности еще нет.
«Николаевщина» царила
в русском государстве и обществе, а вот у нас, мальчуганов, не
было никакого пристрастия к военщине. Из всех нас (а
в классе
было до тридцати человек) только двое собирались
в юнкера: процент — ничтожный, если взять
в соображение, какое это
было время.
В результате — плохая школьная выучка; но охота к чтению и гораздо большая развитость, чем можно бы
было предположить по тем
временам.
Доказательство того, что у нас
было много
времени, — это запойное поглощение беллетристики и журнальных статей
в тогдашней библиотеке для чтения, куда мы несли все наши деньжонки. Абонироваться
было высшим пределом мечтаний, и я мог достичь этого благополучия только
в шестом классе; а раньше содержатель библиотеки, старик Меледин, из балахнинских мещан, давал нам кое-какие книжки даром.
Такой режим совсем не говорил о
временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и разговоры, к которым я прислушивался у больших, вовсе не запугивали и не отталкивали своим тоном и содержанием. Много я из них узнал положительно интересного. И у всех, кто
был поумнее, и
в мужчинах и
в женщинах, я видел большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас
в гимназии, не мешал нам читать на стороне и тот и другой журналы.
Но о возмутительных превышениях власти у нас или у других, еще менее об истязаниях или мучительствах, не
было, однако, и слухов за все
время моего житья
в Нижнем.
По губернии водились очень крутые помещики, вроде С.
В.Шереметева; но «извергов» не
было, а опороченный всем дворянством князь Грузинский неоднократно уличался
в том, что принимал к себе беглых, которые у него
в приволжском селе Лыскове
в скором
времени и богатели.
Да и старший мой дядя — его брат, живший всегда при родителях, хоть и опустился впоследствии
в провинциальной жизни, но для меня
был источником неистощимых рассказов о Московском университетском пансионе, где он кончил курс, о писателях и профессорах того
времени, об актерах казенных театров, о всем, что он прочел. Он
был юморист и хороший актер-любитель, и
в нем никогда не замирала связь со всем, что
в тогдашнем обществе, начиная с 20-х годов,
было самого развитого, даровитого и культурного.
Смело говорю: нет, не воспользовалась. Если тогда силен
был цензурный гнет, то ведь многие стороны жизни, людей, их психика, характерные стороны быта можно
было изображать и не
в одном обличительном духе. Разве «Евгений Онегин» не драгоценный документ, помимо своей художественной прелести? Он полон бытовых черт средне-дворянской жизни с 20-х по 30-е годы. Даже и такая беспощадная комедия, как «Горе от ума», могла
быть написана тогда и даже напечатана (хотя и с пропусками)
в николаевское
время.
Другая тогдашняя знаменитость бывала не раз
в Нижнем, уже
в мое
время. Я его тогда сам не видал, но опять, по рассказам дяди, знал про него много. Это
был граф
В.А. Соллогуб, с которым
в Дерпте я так много водился, и с ним, и с его женой, графиней С.М., о чем речь
будет позднее.
Москва — на окраинах — мало отличалась тогда от нашего Нижнего базара, то
есть приречной части нашего города. Тут все еще пахло купцом, обывателем. Обозы, калачные, множество питейных домов и трактиров с вывесками «Ресторация». Это название трактира теперь совсем вывелось
в наших столицах, а
в «Герое нашего
времени» Печорин так называет еще тогдашнюю гостиницу с рестораном на Минеральных Водах.
Фамусовым он
был в меру и барин, и чиновник, и истый человек
времени Реставрации, когда он у своего баринадостаточно насмотрелся и наслушался господ. Никто впоследствии не заменил его, не исключая и Самарина, которого я так и не видал
в тот приезд ни
в одной его роли.
Типическим ценителем того
времени был мой дядя, тот, кто привез меня
в Москву.
Для нас, провинциалов, Садовский
был еще что-то совсем новое, хотя он уже и состоял к тому
времени в труппе Малого театра более десяти лет.
Я его видел тогда
в трех ролях: Загорецкого, Хлестакова и Вихорева («Не
в свои сани не садись»). Хлестаков выходил у него слишком «умно», как замечал кто-то
в «Москвитянине» того
времени. Игра
была бойкая, приятная, но без той особой ноты
в создании наивно-пустейшего хлыща, без которой Хлестаков не
будет понятен. И этот оттенок впоследствии (спустя с лишком двадцать лет) гораздо более удавался М.П.Садовскому, который долго оставался нашим лучшим Хлестаковым.
Она
была первое
время скорее застенчива
в большом обществе, но без всяких странностей специфического «монастырского» оттенка.
Башни
были все к тому
времени обезображены крышами, которыми отсекли старинные украшения. Нам тогда об этом никто не рассказывал. Хорошо и то, что учитель рисования водил тех, кто получше рисует, снимать с натуры кремль и церкви
в городе и Печерском монастыре.
Моя жизнь вне университета проходила по материальной обстановке совсем не так, как у Телепнева. Мне пришлось сесть на содержание
в тысячу рублей ассигнациями, как тогда еще считали наши старики, что составляло неполных триста рублей, — весьма скудная студенческая стипендия
в настоящее
время; да и тогда это
было очень
в обрез, хотя слушание лекций и стоило всего сорок рублей.
И
в наше
время было много бедняков.
„Николай Карлович“ (как его всегда звали
в публике)
был типичный продукт своего
времени, талантливый дилетант, из тогдашних прожигателей жизни, с барским тоном и замашками; но комедиант
в полном смысле, самоуверенный, берущийся за все, прекрасный исполнитель светских ролей (его
в „Кречинском“ ставили выше Самойлова и Шуйского), каратыгинской школы
в трагедиях и мелодрамах, прибегавший к разным „штучкам“
в мимических эффектах, рассказчик и бонмотист (острослов), не пренебрегавший и куплетами
в дивертисментах, вроде...
Сколько я помню по рассказам студентов того
времени, и
в Москве и
в Петербурге до конца 50-х годов
было то же отсутствие общего духа.
В Москве еще
в 60-е годы студенты выносили то, что им профессор Н.И.Крылов говорил „ты“ и язвил их на экзаменах своими семинарскими прибаутками до тех пор, пока нашелся один „восточный человек“ из армян, который крикнул ему...
Но мысль о женитьбе буквально не приходила мне ни тогда, ни позднее, когда я уже стал весьма великовозрастным студентом.
В наше
время дико
было представить себе женатого студента; и
в Казани, и еще более
в Дерпте, кутилы или зубрилы, все одинаково далеко стояли от брачных мыслей, смотрели на себя как на учащихся, а не как на обывателей
в треуголках с голубым околышем.
Николаевское
время было позади. Но для нас — для учащейся молодежи, особенно
в тогдашней Казани — все еще пока обстояло по-прежнему.
Тогда
была еще блистательная пора оперы: Тамберлик, Кальцоляри, Лаблаш, Демерик, Бозио, Дебассини.
В этот спектакль зала показалась нам особенно парадной. И на верхах нас окружала публика, какую мы не привыкли видеть
в парадизе. Все смотрело так чопорно и корректно. Учащейся молодежи очень мало, потому и гораздо меньше крика и неистовых вызываний, чем
в настоящее
время.
Был ли он и
в разгар крымской трагедии очень силен
в тогдашнем обществе, позволяю себе сомневаться на основании всего, что видел во
время войны.
По состоянию своих финансов я попадал на верхи. Но тогда, не так как нынче, всюду можно
было попасть гораздо легче, чем
в настоящее
время, начиная с итальянской оперы, самой дорогой и посещаемой. Попал я и
в балет, чуть ли не на бенефис, и
в галерее пятого яруса нашел и наших восточников-казанцев
в мундирчиках, очень франтоватых и подстриженных, совсем не отзывавших казанскими"занимательными".
Когда программа отдела химии
была преобразована (что случилось ко
времени моего половинного экзамена) и
в нее введены
были астрономия и высшая математика и расширена физико-математическая часть химии, я почувствовал впервые, что меня эта более строгая специальность несколько пугает. Работы
в лаборатории за целые четыре семестра показали довольно убедительно, что во мне нет той выдержки, какая отличает исследователей природы; слаб и особый интерес к деталям химической кухни.
И
в этой главе я
буду останавливаться на тех сторонах жизни, которые могли доставлять будущему писателю всего больше жизненных черт того
времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали
в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним только специальным познаниям, а
в смысле той universitas, какую я
в семь лет моих студенческих исканий,
в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так как я становился все более и более словесником, хотя и не прошел строго классической выучки.
Дерпт, теперешний Юрьев,
был в то
время, то
есть полвека назад, городком лучше обстроенным и более культурным, чем все уездные города,
в каких я тогда бывал, даже самые многолюдные и бойкие.
Ведь и
в наше
время везде
было немало бедняков среди своекоштных студентов. Согласитесь, если вы кормитесь месяцами на два рубля, питаетесь неделями черными сухарями с скверным сыром и платите за квартиру четыре-шесть рублей
в месяц, вы — настоящий бедняк.
Нечего и говорить, что язык везде —
в аудиториях, кабинетах, клиниках —
был обязательно немецкий. Большинство профессоров не знали по-русски. Между ними довольно значительный процент составляли заграничные, выписные немцы; да и остзейцы редко могли свободно объясняться по-русски, хотя один из них, профессор Ширрен, заядлый русофоб, одно
время читал даже русскую историю.
Квартира при пробирной палате
была обширная, с просторной залой, и
в ней я впервые участвовал
в спектаклях, которые устраивались учениками школы топографов, помещавшейся
в том же казенном доме. Как во
времена Шекспира, и женские роли у нас исполняли подростки-ученики. Мы сладили"Женитьбу"и даже второй акт из"Свадьбы Кречинского", причем я играл
в гоголевской комедии Кочкарева, а тут — Расплюева. Пьеса Сухово-Кобылина
была еще внове, и я успел видеть ее
в Москве
в одну из вакационных поездок домой.
Даже по своей европейской выучке и культурности он
был дореформенный барин-гуманист, словесник, с культом всего, что германская наука внесла
в то
время в изучение и классической древности, и Возрождения, и средневековья. Уварова можно
было назвать"исповедником"немецкого гуманизма и романтизма. И Шекспира, и итальянских великих поэтов он облюбовал через немцев, под их руководительством.
И
в то же
время он продолжал проходить по иерархии высших ученых степеней как историк, но,
в сущности, никогда им не
был.
В это
время он ушел
в предшественников Шекспира,
в изучение этюдов Тэна о староанглийском театре. И я стал упрашивать его разработать эту тему, остановившись на самом крупном из предтеч Шекспира — Кристофере Марло. Язык автора мы и очищали целую почти зиму от чересчур нерусских особенностей. Эту статью я повез
в Петербург уже как автор первой моей комедии и
был особенно рад, что мне удалось поместить ее
в"Русском слове".
В нем сидел нелицемерный культ Пушкина и Гоголя; он
в свое
время, да и
в эти годы, способен
был поддержать своим сочувствием всякое новое дарование.
Его жена, графиня Софья Михайловна,
была для всего нашего кружка гораздо привлекательнее графа. Но первое
время она казалась чопорной и даже странной, с особым тоном, жестами и говором немного на иностранный лад. Но она
была —
в ее поколении — одна из самых милых женщин, каких я встречал среди наших барынь света и придворных сфер; а ее мать вышла из семьи герцогов Биронов, и воспитывали ее вместе с ее сестрой Веневитиновой чрезвычайно строго.
И
в то же
время писательская церебрация шла своим чередом, и к четвертому курсу я
был уже на один вершок от того, чтобы взять десть бумаги, обмакнуть перо и начать писать, охваченный назревшим желанием что-нибудь создать.
После"Званых блинов"я набросал только несколько картинок из жизни казанских студентов (которые вошли впоследствии
в казанскую треть романа"
В путь-дорогу") и даже читал их у Дондуковых
в первый их приезд
в присутствии профессора Розберга, который
был очень огорчен низменным уровнем нравов моих бывших казанских товарищей и вспоминал свое
время в Москве, когда все они более или менее настраивали себя на идеи, чувства, вкусы и замашки идеалистов.
В послании к казанцам я проводил параллель между тем, что такое
была Казань
в мое
время, и как можно учиться
в Дерпте, причем некоторым кафедрам и профессорам досталось особенно сильно.
С этого литературного знакомства я и начну здесь мои воспоминания о писательском мире Петербурга
в 60-х годах до моего редакторства и во
время его, то
есть до 1865 года.
П.И. шел именно тогда, что называется,"полным ходом". Затеянный им еженедельник пошел также с небывалым успехом; подписка
в начале года поднялась, кажется, до шести тысяч, что по тем
временам была цифра необычайная.
И Тургенев до старости не прочь
был рассказать скабрезную историю, и я прекрасно помню, как уже
в 1878 году во
время Международного конгресса литераторов
в Париже он нас, более молодых русских (
в том числе и М.М.Ковалевского, бывшего тут), удивил за завтраком
в ресторане и по этой части.
Профессиональным писателем он не смотрел, а скорее помещиком; но и чиновничьего не
было в нем ничего, сразу бросавшегося
в глаза, ни
в наружности, ни
в манерах, ни
в тоне, хотя он до переезда
в Петербург все
время состоял на службе
в провинции,
в Костроме.
Некрасова и Салтыкова я не встречал лично до возвращения из-за границы
в 1871 году. Федора Достоевского зазнал я уже позднее. К его брату Михаилу, уже издававшему журнал"
Время", обращался всего раз, предлагал ему одну из пьес, написанных мною
в Дерпте, перед переездом
в Петербург. С Тургеневым я познакомился
в 1864 году, когда
был уже издателем"Библиотеки".
Его ближайший сверстник и соперник по месту, занимаемому
в труппе и
в симпатиях публики,
В.
В.Самойлов, как раз ко
времени смерти Мартынова и к 60-м годам окончательно перешел на серьезный репертуар и стал"посягать"даже на создание таких лиц, как Шейлок и король Лир. А еще за четыре года до того я, проезжая Петербургом (из Дерпта), видел его
в водевиле"Анютины глазки и барская спесь", где он играл роль русского"пейзана"
в тогдашнем вкусе и
пел куплеты.
Он
был несомненный реалист, не сбившийся с пути
в каратыгинское
время, сознательно стоявший за правду и естественность, но слишком иногда виртуозный, недостаточно развитый литературно, а главное, ставивший свое актерское"я"выше всего на свете.
Это
был в то
время очень популярный во всем Петербурге Бурдин, про которого уже
была сложена песенка...
Если бы не эта съедавшая его претензия, он для того
времени был, во всяком случае, выдающийся актер с образованием, очень бывалый, много видевший и за границей, с наклонностью к литературе (как переводчик), очень влюбленный
в свое дело, приятный, воспитанный человек, не без юмора, довольно любимый товарищами. Подъедала его страсть к картежной игре, и он из богатого человека постарался превратиться
в бедняка.