Неточные совпадения
Дед мой, гвардии сержант Порфирий Затрапезный,
был одним из взысканных фортуною и владел значительными поместьями. Но
так как от него родилось много детей — сын и девять дочерей, то отец мой, Василий Порфирыч, за выделом сестер, вновь спустился на степень дворянина средней руки. Это заставило его подумать о выгодном браке, и,
будучи уже сорока лет, он женился на пятнадцатилетней купеческой дочери, Анне Павловне Глуховой, в чаянии получить за нею богатое приданое.
Понятно, какое должно
было оказаться при
таких условиях совместное житье.
И крепостное право, и пошехонское раздолье
были связаны
такими неразрывными узами, что когда рушилось первое, то вслед за ним в судорогах покончило свое постыдное существование и другое.
Тем не меньше по части помещиков и здесь
было людно (селений, в которых жили
так называемые экономические крестьяне, почти совсем не
было).
Псовых охотников (конечно, помещиков), впрочем,
было достаточно, и
так как от охоты этого рода очень часто страдали озими, то они служили источником беспрерывных раздоров и даже тяжб между соседями.
Так как в то время существовала мода подстригать деревья (мода эта проникла в Пошехонье… из Версаля!), то тени в саду почти не существовало, и весь он раскинулся на солнечном припеке,
так что и гулять в нем охоты не
было.
И хоть я узнал ее, уже
будучи осьми лет, когда родные мои
были с ней в ссоре (думали, что услуг от нее не потребуется), но она
так тепло меня приласкала и
так приветливо назвала умницей и погладила по головке, что я невольно расчувствовался.
В нашем семействе не
было в обычае по головке гладить, — может
быть, поэтому ласка чужого человека
так живо на меня и подействовала.
Были у нас и дети, да
так и перемерли ангельские душеньки, и всё не настоящей смертью, а либо с лавки свалится, либо кипятком себя ошпарит.
И вот как раз в
такое время, когда в нашем доме за Ульяной Ивановной окончательно утвердилась кличка «подлянки», матушка (она уж лет пять не рожала), сверх ожидания, сделалась в девятый раз тяжела, и
так как годы ее
были уже серьезные, то она задумала ехать родить в Москву.
Между прочим, и по моему поводу, на вопрос матушки, что у нее родится, сын или дочь, он запел петухом и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А когда его спросили, скоро ли совершатся роды, то он начал черпать ложечкой мед — дело
было за чаем, который он
пил с медом, потому что сахар скоромный — и, остановившись на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «
Так по его и случилось: как раз на седьмой день маменька распросталась», — рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна.
Вот при Павле Петровиче
такой казус
был: встретился государю кто-то из самых простых и на вопрос: «Как вас зовут?» — отвечал: «Евграф такой-то!» А государь недослышал и переспросил: «Граф такой-то?» — «Евграф такой-то», — повторил спрашиваемый.
Так-то, может
быть, и со мной.
Тем не менее,
так как у меня
было много старших сестер и братьев, которые уже учились в то время, когда я ничего не делал, а только прислушивался и приглядывался, то память моя все-таки сохранила некоторые достаточно яркие впечатления.
К чаю полагался крохотный ломоть домашнего белого хлеба; затем завтрака не
было,
так что с осьми часов до двух (время обеда) дети буквально оставались без пищи.
Я еще помню месячину; но
так как этот способ продовольствия считался менее выгодным, то с течением времени он
был в нашем доме окончательно упразднен, и все дворовые
были поверстаны в застольную.
Приедет нечаянный гость — бегут на погреб и несут оттуда какое-нибудь заливное или легко разогреваемое: вот, дескать, мы каждый день
так едим!
Однако ж при матушке еда все-таки
была сноснее; но когда она уезжала на более или менее продолжительное время в Москву или в другие вотчины и домовничать оставался отец, тогда наступало сущее бедствие.
Обыкновенно в
таких случаях отцу оставлялась сторублевая ассигнация на все про все, а затем призывался церковный староста, которому наказывалось, чтобы в случае ежели оставленных барину денег
будет недостаточно, то давать ему заимообразно из церковных сумм.
Ни в характерах, ни в воспитании, ни в привычках супругов не
было ничего общего, и
так как матушка
была из Москвы привезена в деревню, в совершенно чуждую ей семью, то в первое время после женитьбы положение ее
было до крайности беспомощное и приниженное.
А
так как все они
были «чудихи», то приставания их имели удивительно нелепые и досадные формы.
Таким образом, к отцу мы, дети,
были совершенно равнодушны, как и все вообще домочадцы, за исключением,
быть может, старых слуг, помнивших еще холостые отцовские годы; матушку, напротив, боялись как огня, потому что она являлась последнею карательною инстанцией и притом не смягчала, а, наоборот, всегда усиливала меру наказания.
К сечению прибегали не часто, но колотушки, как более сподручные, сыпались со всех сторон,
так что «постылым» совсем житья не
было.
Я, лично, рос отдельно от большинства братьев и сестер (старше меня
было три брата и четыре сестры, причем между мною и моей предшественницей-сестрой
было три года разницы) и потому менее других участвовал в общей оргии битья, но, впрочем, когда и для меня подоспела пора ученья, то, на мое несчастье, приехала вышедшая из института старшая сестра, которая дралась с
таким ожесточением, как будто мстила за прежде вытерпенные побои.
Нынче всякий
так называемый «господин» отлично понимает, что гневается ли он или нет, результат все один и тот же: «наплевать!»; но при крепостном праве выражение это
было обильно и содержанием, и практическими последствиями.
Это
был,
так сказать, волшебный круг, в котором обязательно вращались все тогдашние несложные отношения.
Мотивы
были самые разнообразные: не
так ступил, не
так подал, не
так взглянул.
— Это тебе за кобылу! это тебе за кобылу! Гриша! поди сюда, поцелуй меня, добрый мальчик! Вот
так. И вперед мне говори, коли что дурное про меня
будут братцы или сестрицы болтать.
И как же я
был обрадован, когда, на мой вопрос о прислуге, милая старушка ответила: «Да скличьте девку — вот и прислуга!»
Так на меня и пахнуло, словно из печки.]
Многие
были удивительно терпеливы, кротки и горячо верили, что смерть возместит им те радости и услады, в которых
так сурово отказала жизнь.
Были, впрочем, и либеральные помещики. Эти не выслеживали девичьих беременностей, но замуж выходить все-таки не позволяли,
так что, сколько бы ни
было у «девки» детей, ее продолжали считать «девкою» до смерти, а дети ее отдавались в дальние деревни, в детикрестьянам. И все это хитросплетение допускалось ради лишней тальки пряжи, ради лишнего вершка кружева.
Знаю я и сам, что фабула этой
были действительно поросла
быльем; но почему же, однако, она и до сих пор
так ярко выступает перед глазами от времени до времени?
Так что ежели, например, староста докладывал, что хорошо бы с понедельника рожь жать начать, да день-то тяжелый, то матушка ему неизменно отвечала: «Начинай-ко, начинай! там что
будет, а коли, чего доброго, с понедельника рожь сыпаться начнет,
так кто нам за убытки заплатит?» Только черта боялись; об нем говорили: «Кто его знает, ни то он
есть, ни то его нет — а ну, как
есть?!» Да о домовом достоверно знали, что он живет на чердаке.
— Сказывают, во ржах солдат беглый притаился, — сообщают друг другу девушки, — намеднись Дашутка, с села, в лес по грибы ходила,
так он как прыснет из-за ржей да на нее. Хлеб с ней
был, молочка малость — отнял и отпустил.
— Ну,
так и
быть, сегодня новый завари. Говядина-то
есть ли?
— Ну,
так соусу у нас нынче не
будет, — решает она. —
Так и скажу всем: старый хрен любовнице соус скормил. Вот ужо барин за это тебя на поклоны поставит.
Вот я тебя, старая псовка, за индейками ходить пошлю,
так ты и
будешь знать, как барское добро гноить!
Так оно и
будет: посидим без соуса, зато телятинки побольше
поедим.
— Не могу еще наверно сказать, — отвечает ключница, — должно
быть, по видимостям, что
так.
— Пил-с, — спокойно отвечает он, как будто это
так и
быть должно.
—
Так точно,
был именинник.
Выше уже
было упомянуто, что Анна Павловна, отправляясь в оранжереи для сбора фруктов, почти всегда берет с собой кого-нибудь из любимчиков.
Так поступает она и теперь.
Как только персики начнут выходить в «косточку»,
так их тщательно пересчитывают, а затем уже всякий плод, хотя бы и не успевший дозреть, должен
быть сохранен садовником и подан барыне для учета.
— Этакую ты, матушка, махину набрала! — говорит он, похлопывая себя по ляжкам, — ну, и урожай же нынче!
Так и
быть, и я перед чаем полакомлюсь, и мне уделите персичек… вон хоть этот!
— Нет, нет, нет,
будет с меня! А ежели и попортится,
так я порченое местечко вырежу… Хорошие-то и на варенье пригодятся.
Я
было к столоначальнику: что, мол, это за игра
такая?
— Ишь жрут! — ворчит Анна Павловна, — кто бы это
такая? Аришка долговязая —
так и
есть! А вон и другая!
так и уписывает за обе щеки,
так и уписывает… беспременно это Наташка… Вот я вас ужо… ошпарю!
— Чудо! Для господ ягода не
поспела, а от них малиной
так и разит!
Анна Павловна и Василий Порфирыч остаются с глазу на глаз. Он медленно проглатывает малинку за малинкой и приговаривает: «Новая новинка — в первый раз в нынешнем году! раненько
поспела!» Потом
так же медленно берется за персик, вырезывает загнивший бок и, разрезав остальное на четыре части, не торопясь, кушает их одну за другой, приговаривая: «Вот хоть и подгнил маленько, а сколько еще хорошего места осталось!»
— Так-то, брат! — говорит он ему, — прошлого года рожь хорошо родилась, а нынче рожь похуже, зато на овес урожай. Конечно, овес не рожь, а все-таки лучше, что хоть что-нибудь
есть, нежели ничего.
Так ли я говорю?
Неточные совпадения
То
был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу
такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой //
Был недоволен сам собой.
Он знак подаст — и все хлопочут; // Он
пьет — все
пьют и все кричат; // Он засмеется — все хохочут; // Нахмурит брови — все молчат; //
Так, он хозяин, это ясно: // И Тане уж не
так ужасно, // И любопытная теперь // Немного растворила дверь… // Вдруг ветер дунул, загашая // Огонь светильников ночных; // Смутилась шайка домовых; // Онегин, взорами сверкая, // Из-за стола гремя встает; // Все встали: он к дверям идет.
Но в них не видно перемены; // Всё в них на старый образец: // У тетушки княжны Елены // Всё тот же тюлевый чепец; // Всё белится Лукерья Львовна, // Всё то же лжет Любовь Петровна, // Иван Петрович
так же глуп, // Семен Петрович
так же скуп, // У Пелагеи Николавны // Всё тот же друг мосье Финмуш, // И тот же шпиц, и тот же муж; // А он, всё клуба член исправный, // Всё
так же смирен,
так же глух // И
так же
ест и
пьет за двух.
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там
такое?» — // «Ну, что бы ни
было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
И
так они старели оба. // И отворились наконец // Перед супругом двери гроба, // И новый он приял венец. // Он умер в час перед обедом, // Оплаканный своим соседом, // Детьми и верною женой // Чистосердечней, чем иной. // Он
был простой и добрый барин, // И там, где прах его лежит, // Надгробный памятник гласит: // Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, // Господний раб и бригадир, // Под камнем сим вкушает мир.