Неточные совпадения
Несправедливость явная, потому
что старик мне сам по секрету
не раз впоследствии говорил: «
Не знаю, подлинно
не знаю,
за что от общения отметаюсь! если новое начальство новые виды имеет, то стоило только приказать — я готов!» И если при этом вспомнить, сколько этот человек претерпел прежде, нежели место свое получил, то именно можно сказать: великий был страстотерпец!
Еще недавно ваше превосходительство,
не изволив утвердить журнал губернского правления о предании
за противозаконные действия суду зареченского земского исправника, изволили сказать следующее: «Пусть лучше говорят про меня,
что я баба, но
не хочу, чтоб кто-нибудь мог сказать,
что я жестокий человек!» Каким чувством была преисполнена грудь земского исправника при известии,
что он от суда и следствия учинен свободным, — это понять нетрудно.
— Ваше превосходительство! — сказал он, — буду краток, чтоб
не задерживать драгоценные ваши часы. Я
не красноречив, но знаю,
что когда понадобилось отвести для батальона огороды — вы отвели их; когда приказано было варить для нижних чинов пищу из общего котла — вы приказали приобрести эти котлы в лучшем виде. Вверенный мне батальон имеет честь благодарить
за это ваше превосходительство. Ура!
— А оттого-с,
что нынче старых слуг
не уважают! — отвечает он с некоторою скорбью, но вслед
за тем веселенько прибавляет: — Да, пора! давно пора было мне отдохнуть!
Утро; старик сидит
за чайным столом и кушает чай с сдобными булками; Анна Ивановна усердно намазывает маслом тартинки, которые незабвенный проглатывает тем с большею готовностью,
что, со времени выхода в отставку, он совершенно утратил инстинкт плотоядности. Но мысль его блуждает инде; глаза, обращенные к окошкам, прилежно испытуют пространство,
не покажется ли вдали пара саврасок, влекущая старинного друга и собеседника. Наконец старец оживляется, наскоро выпивает остатки молока и бежит к дверям.
Что происходило на этой второй и последней конференции двух административных светил — осталось тайною. Как ни прикладывали мы с Павлом Трофимычем глаза и уши к замочной скважине, но могли разобрать только одно:
что старик увещевал «нового» быть твердым и
не взирать. Сверх того, нам показалось,
что «молодой человек» стал на колена у изголовья старца и старец его благословил. На этом моменте нас поймала Анна Ивановна и крепко-таки пожурила
за нашу нескромность.
С своей стороны, и Надежда Петровна,
за все время своего помпадурствования, вела себя до такой степени умно и осторожно,
что не только
не повредила себе во мнении общества, но даже значительно выиграла.
От остальных знакомых она почти отказалась, а действительному статскому советнику Балбесову даже напрямки сказала, чтобы он и
не думал, и
что хотя помпадур уехал, но она по-прежнему принадлежит одному ему или, лучше сказать, благодарному воспоминанию об нем. Это до такой степени ожесточило Балбесова,
что он прозвал Надежду Петровну «ходячею панихидой по помпадуре»; но и
за всем тем успеха
не имел.
— Однако мне очень обидно, — гудел помпадур, — скажу больше… мне даже больно,
что вы… как будто из-за меня… лишаете общество, так сказать, лучшего его украшения! Конечно, я… мои достоинства… Я
не могу похвалиться опытностью…
Дни шли
за днями. В голове Надежды Петровны все так перепуталось,
что она
не могла уже отличить «jeune fille aux yeux noirs» от «1’amour qu’est que c’est que ça». Она знала наверное,
что то и другое пел какой-то помпадур, но какой именно — доподлинно определить
не могла. С своей стороны, помпадур горячился, тосковал и впадал в административные ошибки.
— Так… это так! — почти закричал он, как будто воровство груши терзало его сердце. И вслед
за тем как-то так глупо заржал,
что старая помпадурша
не могла
не подумать: «Господи! да какой же он, однако, глупушка!»
Вообще действия его были
не только нерешительны, но и загадочны. Иногда он возьмет Надежду Петровну
за руку, держит ее, гладит и вдруг как-то так нелепо рванет,
что она даже вскрикнет; иногда вскочит со стула словно ужаленный, схватит фуражку и,
не говоря ни слова, удерет в губернское правление. Одним словом, были все признаки; недоставало одного: словесности.
Дело состояло в том,
что помпадур отчасти боролся с своею робостью, отчасти кокетничал. Он
не меньше всякого другого ощущал на себе влияние весны, но, как все люди робкие и в то же время своевольные, хотел, чтобы Надежда Петровна сама повинилась перед ним. В ожидании этой минуты, он до такой степени усилил нежность к жене,
что даже стал вместе с нею есть печатные пряники. Таким образом дни проходили
за днями; Надежда Петровна тщетно ломала себе голову; публика ожидала в недоумении.
Как бы то ни было, но Надежда Петровна стала удостоверяться,
что уважение к ней с каждым днем умаляется. То вдруг, на каком-нибудь благотворительном концерте, угонят ее карету
за тридевять земель; то кучера совсем напрасно в части высекут; то Бламанжею скажут в глаза язвительнейшую колкость. Никогда ничего подобного прежде
не бывало, и все эти маленькие неприятности тем сильнее язвили ее сердце,
что старый помпадур избаловал ее в этом отношении до последней степени.
Старшие все-таки улыбались при его появлении и находили,
что в его физиономии есть что-то забавное, а сверстники нередко щелкали его по носу и на ходу спрашивали: «
Что, Козлик, сегодня хватим?» — «Хватим», — отвечал Козлик и продолжал гранить тротуары на Невском проспекте, покуда
не наступал час обедать в долг у Дюссо, и
не обижался даже
за получаемые в нос щелчки.
— Чтоб дворянин пошел продавать себя
за двугривенный — да это Боже упаси! Значит, вы, сударь,
не знаете,
что русский дворянин служит своему государю даром,
что дворянское, сударь, дело —
не кляузничать, а служить,
что писаря, сударь, конечно, необходимы, однако и у меня в депутатском собрании, пожалуй, найдутся писаря, да дворянами-то их, кукиш с маслом, кто же назовет?
— Я всем говорил правду, — продолжал предводитель, — и вам буду правду говорить! Хотите меня слушать — слушайте!
не хотите — мне
что за дело!
— Отставной поручик-с. Вы
не можете вообразить себе, вашество,
что это
за ужаснейший человек! Намеднись, можете себе представить, ухитрился пролезть под водою в женскую купальню!
— И
за что они мне
не доверяют!
за что они мне
не доверяют! — восклицает он, обращаясь к правителю канцелярии, стоящему поодаль с портфелью под мышкой.
— Просто, пойду сейчас к Собачкину, — заговорил он, — и скажу: «Messieurs!
за что вы мне
не доверяете? Поверьте,
что хотя я и служу, но чувства мои, messieurs… я полагаю»…
«
Что такое дипломация?» — спрашивает он себя по этому случаю и тут же сгоряча отвечает: «Дипломация — это, брат, такое искусство,
за которое тебе треухов надавать могут!» Однако и на этой горестной мысли он долго
не останавливается, но спешит к другой и, в конце концов, даже приходит в восторженность.
A messieurs совсем и
не воображали,
что Дмитрий Павлыч строит против них ковы. Они в это время закусывали, прохаживались по «простячкам», приготовлялись публично «проэкзаменовать» мировых посредников
за их предерзостные поступки и вообще шутили обычные шутки.
Это и понятно, потому
что губернские дамы,
за немногими исключениями, все-таки были
не более как чиновницы, какие-нибудь председательши, командирши и советницы, родившиеся и воспитывавшиеся в четвертых этажах петербургских казенных домов и только недавно, очень недавно, получившие понятие о комфорте и о том,
что такое значит «ни в
чем себе
не отказывать».
Два раза он был присужден на покаяние в монастырь
за нечаянное смертоубийство, но оба раза приговор остался неисполненным, потому
что полиция даже
не пыталась, а просто наизусть доносила,
что «отставной корнет Яков Филиппов Гремикин находится в тягчайшей болезни».
— Потому
что возьмите хоть меня! Я человек расположенный! я прямо говорю: я — человек расположенный! но
за всем тем… когда я имею дело с этим грубияном… я
не знаю… я
не могу!
Однако ж к публицистам
не поехал, а отправился обедать к ma tante [Тетушке (фр.).] Селижаровой и
за обедом до такой степени очаровал всех умным разговором о необходимости децентрализации и о том,
что децентрализация
не есть еще сепаратизм,
что молоденькая и хорошенькая кузина Вера
не выдержала и в глаза сказала ему...
Я мыслю и в то же время
не мыслю, потому
что не имею в распоряжении своем человека, который следил бы
за моими мыслями, мог бы уловить их, так сказать, на лету и, в конце концов, изложить в приличных формах.
Загадка
не давалась, как клад. На все лады перевертывал он ее, и все оказывалось,
что он кружится, как белка в колесе. С одной стороны, складывалось так: ежели эти изъятия, о которых говорит правитель канцелярии, — изъятия солидные, то, стало быть, мне мат. С другой стороны, выходило и так: ежели я никаких изъятий никогда
не знал и
не знаю и
за всем тем чувствую себя совершенно хорошо, то, стало быть, мат изъятиям.
В таких колебаниях и сомнениях проходят дни
за днями. Очень возможно,
что он и совсем
не добился бы ответа на мучившие его вопросы, если б внезапно
не осенила его героическая решимость, которую он и привел немедленно в исполнение.
— Ты и надейся, а мы надежды
не имеем. Никаких мы ни градоначальников, ни законов твоих
не знаем, а знаем,
что у каждого человека своя планида. И ежели, примерно, сидеть тебе, милый человек, сегодня в части, так ты хоть
за сто верст от нее убеги, все к ней же воротишься!
И никому
не приходило в голову сказать себе:
что же мне
за дело до того, каков будет новый помпадур, хорош собой или дурен, добрая у него жена или анафема?
Все оглядывались, все спрашивали себя: почему,
за что? — и никаких ответов
не обретали, кроме отрывочных фраз, вроде «распустил» и «
не удовлетворяет новым веяниям времени» (в старину это, кажется, означало:
не подтягивает).
Не бунтовской вопрос «
за что?» служил для него исходною точкой, а совершенно ясное и положительное правило: будь готов.
До такой степени нет,
что не успел еще скрыться поезд
за горой, как поезжане, покончив с проводами, уже предаются злобе дня и заводят разговоры о предстоящей «встрече».
Чтоб быть ей приятным, он даже выучился говорить «по-ейному» и так чисто произносит: «анна-мина-нуси»,
что Лотта
не может удержаться, чтоб
не дать ему
за это пинка.
— Был, сударыня, был-с! — продолжает он с увлечением и вытягиваясь во весь рост. — Встречали-с! Провожали-с! Шагу по улице
не делал, чтобы квартальный впереди народ
не разгонял-с! Без стерляжьей ухи
за стол
не саживался-с! А
что насчет этих помпадурш-с…
«По целым часам в приемной у меня коптел! у притолоки стоял!
за честь себе считал, когда я
не то
что рукой — мизинцем его поманю!» — восклицает он, весь дрожа и захлебываясь от негодования.
Как будто он догадывался,
что ни этот спор, ни возбудившие его непонятные слова
не заключают в себе ничего угрожающего общественному спокойствию и
что дело кончится все-таки тем,
что оппоненты, поспорив друг с другом, возьмутся
за шапки и разбредутся по домам.
Председатель суда, конечно, соболезновал, когда присяжные заседатели слишком охотно оправдывали обвиняемых, но в то же время никогда
не позволил бы себе утверждать,
что институт присяжных должен быть подвергнут
за это посрамлению.
Многие из нас думали: как, однако ж, постыдно, как глубоко оскорбительно положение человека, который постоянно должен задавать себе вопрос:
за что? — и
не находить другого ответа, кроме: будь готов.
Тот восторженный разговор, который я вел о необходимости покоряться законам даже в том случае, если мы признаем,
что закон для нас
не писан — разве это
не перифраза того же самого «Гром победы раздавайся»,
за нераспевание которого я так незаслуженно оскорблен названием преступника?
Филологи,
не успевая следить
за изменениями, которые вносит жизнь в известные выражения, впадают в невольные ошибки и продолжают звать «взяткой» то,
чему уже следует, по всей справедливости, присвоить наименование «куша».
Но вот выискивается австрийский журналист, который по поводу этого же самого происшествия совершенно наивно восклицает: «О! если бы нам, австрийцам, Бог послал такую же испорченность, какая существует в Пруссии! как были бы мы счастливы!» Как хотите, а это восклицание проливает на дело совершенно новый свет, ибо кто же может поручиться,
что вслед
за австрийским журналистом
не выищется журналист турецкий, который пожелает для себя австрийской испорченности, а потом нубийский или коканский журналист, который будет сгорать завистью уже по поводу испорченности турецкой?
Шалопаи проникли всюду, появились на всех ступенях общества и постепенно образовали такое компактное ядро,
что,
за неимением другого, более доброкачественного, многие усомнились,
не тут ли именно и находится та несокрушимая крепость, из которой новые веяния времени могут производить смелейшие набеги свои?
Она видела,
что кругом дебелые дамы шушукаются,
что ей дают место с какой-то нахальной торжественностью,
что сам предводитель, ведя ее
за руку, чуть
не напрямки высказывает,
что он никогда
не снизошел бы до дочери штабс-капитана Волшебнова, если б
не требования внутренней политики.
— Thеodore! помните,
что нигде вы
не найдете той преданности, той беззаветной любви, какую нашли здесь, в этом сердце! И потому, когда вам наскучат дурные наслаждения, когда вы убедитесь,
что за ними таятся коварство и обман — возвратитесь ко мне и отдохните на этой груди!
Это было самое тяжелое время для Анны Григорьевны. Феденька ходил сумрачный и громко выражался,
что он — жертва интриги. Дни проходили
за днями; с каждым новым днем он с большим и большим усилием искал фактов и ничего
не находил.
Что посему, ежели господа частные пристава
не надеются от распространения наук достигнуть благонадежных результатов, то лучше совсем оные истребить, нежели допустить превратные толкования,
за которые многие тысячи людей могут в сей жизни получить законное возмездие, а в будущей лишиться спасения…
Очевидно,
что читатель ставит на первый план форму рассказа, а
не сущность его,
что он называет преувеличением то,
что, в сущности, есть только иносказание,
что, наконец, гоняясь
за действительностью обыденною, осязаемою, он теряет из вида другую, столь же реальную действительность, которая хотя и редко выбивается наружу, но имеет
не меньше прав на признание, как и самая грубая, бьющая в глаза конкретность.
Я согласен,
что в действительности Феденька многого
не делал и
не говорил из того,
что я заставил его делать и говорить, но я утверждаю,
что он несомненно все это думал и, следовательно, сделал бы или сказал бы, если б умел или смел. Этого для меня вполне достаточно, чтоб признать
за моим рассказом полную реальность, совершенно чуждую всякой фантастичности.