Неточные совпадения
Я же льщу себя надеждой, что господа помпадуры приобретут
мою книгу, хотя бы для того только, чтоб поощрить
мою попытку пролить некоторый свет в эту своеобразную сферу жизненной деятельности, в которой до сих пор все
было так темно и неопределенно.
Один начальник как приехал, так первым делом приступил к сломке пола в губернаторском кабинете — и что же? сломать-то сломал, а нового на его место построить не успел! «Много, — говорил он потом, когда прощался с нами, — много намеревался я для пользы сделать, да, видно, Богу, друзья
мои, не угодно!» И действительно, приехал на место его новый генерал и тотчас же рассудил, что пол надо
было ломать не в кабинете, а в гостиной, и соответственно с этим сделал надлежащее распоряжение.
Я полагаю, однако ж, что все это одна пустая фанаберия, ибо, по мнению
моему, всякий человек всякую «
суть» всегда понимать способен: стоит только внушить.
Во втором случае: многие сочинения совсем забракую, многие ощиплю, многие украшу изречениями
моего собственного вымысла; если же, кроме этого, потребуется, чтобы я сделал «
суть», то и «
суть» сде-лаю.
Но
будет философствовать; расскажу о том, как мы на днях лишились своего начальника. Но прежде считаю нелишним познакомить читателя с
моей собственной особой.
При этом вопросе сердце
мое мало-помалу поднималось: я начинал предчувствовать, что не
буду оставлен без начальника.
Сначала я не слыхал его объяснения и продолжал делать свое дело; но, признаюсь, когда слова «новый
будет! новый
будет!» явственно коснулись
моего слуха, то рука
моя невольно опустилась.
К удивлению, генерал
был как будто сконфужен
моею фразой. Очевидно, она не входила в его расчеты. На прочих свидетелей этой сцены она подействовала различно. Правитель канцелярии, казалось, понял меня и досадовал только на то, что не он первый ее высказал. Но полициймейстер, как человек, по-видимому покончивший все расчеты с жизнью, дал делу совершенно иной оборот.
Полициймейстер ловил генеральскую руку, которую генерал очень искусно прятал; правитель канцелярии молчал и думал, что если его сошлют в судное отделение, то штука
будет еще не совсем плохая; я стоял как на иголках, ибо видел, что намерения
мои совсем не так поняты.
Этою речью заключилась первая часть нашего торжества. Затем уже началась так называемая конституция, которую я не стану описывать, потому что, по мнению
моему, все проявления, имеющие либеральный характер, как бы преданны они ни
были, заключают в себе одно лишь безобразие…
Ну, и почтен
был за это в свое время… А нынче, друзья
мои, этого не любят! Нынче нашего брата, фрондера, за ушко да на солнышко… за истину-то! Вот, когда я умру… тогда отдайте все Каткову! Никому, кроме Каткова! хочу лечь рядом с стариком Вигелем.
Как вдруг раздается у дверей громкий и продолжительный звонок, и слышим, что кем-то произносится
мое имя и чин действительного статского советника (тогда уж я
был оным).
Поздравив меня с высоким саном и дозволив поцеловать себя в плечо (причем я, вследствие волнения чувств, так крепко нажимал губами, что даже князь это заметил), он сказал: „Я знаю, старик (я и тогда уже
был оным), что ты смиренномудрен и предан, но главное, об чем я тебя прошу и даже приказываю, — это: обрати внимание на возрастающие успехи вольномыслия!“ С тех пор слова сии столь глубоко запечатлелись в
моем сердце, что я и ныне, как живого, представляю себе этого сановника, высокого и статного мужчину, серьезно и важно предостерегающего меня против вольномыслия!
Тогда,
поевши ухи и настрого наказав обывателям, дабы они всячески озаботились, чтобы яйца червя остались без оплодотворения, мы расстались: я — в одну сторону, а ярославский соседушка
мой — в другую.
Одним словом, в ней как будто сам собой еще совершался тот процесс вчерашней жизни, когда счастье полным ключом било в ее жилах, когда не
было ни одного дыхания, которое не интересовалось бы ею, не удивлялось бы ей, когда вокруг нее толпились необозримые стада робких поклонников, когда она, чтоб сдерживать их почтительные представления и заявления,
была вынуждаема с томным самоотвержением говорить: «Нет, вы об этом не думайте! это все не
мое! это все и навек принадлежит
моему милому помпадуру!..»
Она сама не прочь
была поврать, но всякий раз, когда вранье начинало принимать двусмысленный оборот, она, без всякой, впрочем, строптивости, прерывала разговор словами: «Нет! об этом вы, пожалуйста, уж забудьте! это не
мое! это все принадлежит
моему милому помпадуру!» Одним словом, стояла на страже помпадурова добра.
Однажды у Проходимцевой состоялись живые картины.
Были только свои. Он представлял Иакова, она — Рахиль. Она держала в руках наклоненную амфору, складки ее туники спускались на груди и как-то случайно расстроились… Он протягивал губы («и как он уморительно их протягивал… глупушка
мой!» — думалось ей)…
— Поверьте, — продолжал звучать тот же медоточивый голос, — что я тем не менее отнюдь не оставался безучастным зрителем вашего горя. Господин полициймейстер, конечно, не откажется удостоверить вас, что я неоднократно приказывал и даже настаивал, чтобы вам предоставлены
были все способы… словом, все, что находится в
моей власти…
Но, как правдивый историк, я не могу скрыть, что новое помпадурство Надежды Петровны далеко не имело того кроткого характера, как первое. Напротив того, оно ознаменовалось несколькими жестокостями, которые, по мнению
моему,
были, по малой мере, бесполезны.
— Что ж,
мой друг, это доброе дело! Вот если б жива
была покойница Машенька Гамильтон…
— Так что ж,
мой друг! Я могу об этом государю написать! Козелковы всегда
были в силе; это,
мой друг, старинный дворянский дом! Однажды, блаженныя памяти императрица Анна Леопольдовна…
— Увы! для меня это недоступно! Печальная необходимость…
мой пост… Но я могу, если угодно,
быть вашим режиссером, mesdames, и тогда — прошу меня слушаться! потому что ведь я очень строг.
— «Овладеть движением» — это значит: стать во главе его, — толкует Козелков, — я очень хорошо помню, что когда у нас в Петербурге буянили нигилисты, то я еще тогда сказал
моему приятелю, капитану Реброву: чего вы смотрите, капитан! овладейте движением — и все
будет кончено!
— Я должен раскрыть перед вами свои виды вполне, — сказал он. — Я должен сказать вам, что смотрю на администрацию преимущественно и даже исключительно с дипломатической точки зрения. По
моему мнению, администрация
есть борьба, а наука не показывает ли нам, что борьба без дипломатии немыслима?
— Вы вынудили меня, милостивый государь, прибегнуть к ручной расправе! — ораторствовал один. — Я отроду, государь
мой! — слышите ли? — отроду пальцем никого не тронул, а, по милости вашей, должен
был, понимаете ли? вынужден
был «легко» потрепать его за бороду!
— Согласитесь сами, — говорил он, — вот теперь у нас выборы — ну где же бы мне, при
моих занятиях, управить таким обширным делом? А так как я знаю, что там у меня верный человек, то я спокоен! Я уверен, что там ничего такого не сделается, что
было бы противно
моим интересам!
— Вы поймите
мою мысль, — твердит он каждый день правителю канцелярии, — я чего желаю? я желаю, чтобы у меня процветала промышленность, чтоб священное право собственности
было вполне обеспечено, чтоб порядок ни под каким видом нарушен не
был и, наконец, чтобы везде и на всем видна
была рука!
Есть вещи, об которых никогда нельзя достаточно наговориться, и к числу их принадлежат именно те цели, о которых я вам говорю и которых достижение составляет всю задачу
моей администрации.
Повторяю: покуда мы с вами не достигнем их, покуда я не приду к убеждению, что, где бы я ни
был, рука
моя все-таки везде
будет давать себя чувствовать необременительным, но тем не менее равномерным давлением, — до тех пор, говорю, я не положу оружия.
— Итак, господа, вперед! Бодрость и смелость! Вы знаете
мою мысль, я знаю вашу готовность! Если мы соединим то и другое, а главное, если дадим нашим усилиям надлежащее направление, то,
будьте уверены, ни зависть, ни неблагонамеренность не осмелятся уязвить нас своим жалом, я же, с своей стороны, во всякое время готов
буду ходатайствовать о достойнейших пред высшим начальством. Прощайте, господа! не смею удерживать вас посреди ваших полезных занятий. До свидания!
— Следственно, вы должны понять и то, что человек, который бы мог
быть готовым во всякое время следовать каждому
моему указанию, который
был бы в состоянии не только понять и уловить
мою мысль, но и дать ей приличные формы, что такой человек, повторяю я, мне решительно необходим.
Вот здесь-то, почтеннейший Разумник Семеныч, именно и нужен мне публицист, то
есть такой механик, которому я мог бы во всякое время сказать: «Вот, милостивый государь,
моя мысль!
«Вот, — думал он, — человек, который отчасти уже понял
мою мысль — и вдруг он оставляет меня, и когда оставляет? — в самую решительную минуту! В ту минуту, когда у меня все созрело, когда план кампании
был уже начертан, и только оставалось, так сказать, со всех сторон ринуться, чтоб овладеть!»
Желания
мои более нежели скромны; я желаю, чтоб у меня процветала промышленность, чтобы священное право собственности
было вполне обеспечено и чтобы порядок ни под каким видом нарушен не
был.
— Ты пойми
мою мысль, болван! — отвечал ему Митенька, — я чего желаю? — я желаю, чтоб у меня процветала промышленность, чтобы поля
были тщательно удобрены, но чтобы в то же время порядок ни под каким видом нарушен не
был!
Но если ни ты, ни я не в состоянии угадать, что
будет происходить в
моей голове в предстоящий момент, то ясно, что единственный практический выход из этого лабиринта — это «претерпеть».
— Всей-то
моей пенсии, — говорит «старушка», — никак двенадцать рублей сорок три копеечки в месяц
будет. На себя, значит, семь рублей получаю, да на внучек — сын у меня на службе помер — так вот на них пять рублей сорок три копеечки пожаловали!
— Живем, сударь. Только, надо сказать, житье наше такое: и жить-то бы не надо, да и умирать не хочется. Не разберешь. А тоже вот хоть бы и я: такое ли прежде
мое житье
было! Дом-то полная чаша
была, хоть кто приходи — не стыдно! И мы в гости — и к нам гости! Ну, а теперь — не прогневайся! Один день с квасом, а другой и так всухомятку
поедим. Ну, а вы, сударь, чай, много суммы-то получаете?
Если я желал, чтоб выкупные платежи вносили бездоимочно, то ведь я желал этого не для себя, не для приобретения себе эфемерной популярности, а для того, что сердце
мое обливалось кровью при одной мысли, что государственное казначейство может
быть поставлено в затруднение.
Очевидно, он должен
был призвать к себе Зуботычина и Рылобейщикова и сказать им: «Вы — избранники
моего сердца! идите, сейте зубы, сокрушайте челюсти и превращайте вселенную в пустыню!
Как бы то ни
было, но Феденька достиг предмета своих вожделений. Напутствуемый всевозможными пожеланиями, он отправился в Навозный край, я же остался у Дюссо. С тех пор мы виделись редко, урывками, во время наездов его в Петербург. И я с сожалением должен сознаться, что
мои надежды на его добросердечие и либерализм очень скоро разрушились.
Уже умственному
моему взору без труда представляется удручающая сердце картина будущего. Край пустынен; полезные и кроткие породы птиц и зверей уничтожились, а вместо оных господствуют породы хищные и неполезные; благочестие упразднилось, а вместо оного царствуют пьянство и разврат! Какое сердце патриота не содрогнется при виде столь ужасного зрелища, даже если бы оное
было лишь плодом
моей предусмотрительной фантазии?!
— Миленькие! Vous perdez la tête, ma chère! Des gueuses! des pètroleuses! des filles sans foi ni loi! [Вы теряете голову,
моя милая! Дряни! петролейщицы! бесчестные девчонки! (фр.)] Девчонки, которые не признавали авторитетов, которые мне… мне… прямо в глаза говорили, что я порю дичь!.. Нет, дальнейшая слабость
была бы уж преступлением! Миленькие! D’un seul coup elles vous demandent cent milles têtes а couper! Excusez du peu! [Они сразу требуют ста тысяч голов! Ни больше ни меньше! (фр.)]
— Elle sera ma Jeanne d’Arc! [Она
будет моей Жанной д’Арк! (фр.)] — воскликнул он и, как озаренный, побежал к ней.
— Ah ça! vous serez ma Jeanne d’Arc! [Ах! вы
будете моей Жанной д’Арк! (фр.)] — сказал он ей, простирая руки, — я всегда видел, что роль, которую вы до сих пор играли, не по вас! Наконец ваша роль нашлась. Но, конечно, вы знаете, кто
была Jeanne d’Arc?
— Шалопаи погубят вас, Thеodore! — сказала она, — а вместе с вами погубят и меня! Pensez-y, mon ange, [Подумайте об этом,
мой ангел (фр.).] прогоните их, покуда еще
есть время! Возвратите Рудина (il еtait si amusant, le cher homme! [Он
был так забавен, милый человек! (фр.)]) и прикажите Лаврецкому, Райскому и Веретьеву
быть по-прежнему либералами.
Любил
петь духовные и светские стихи (последние всегда старые, сочиненные до «Прощаюсь, ангел
мой, с тобою») и терпеть не мог уединения.
— «Призадумывался!» — вздохнул Пустынник, грузно поднимаясь с дивана и идя навстречу Феденьке, — до зде [Доселе, доныне (церк. — слав.). — Примеч. ред.] задумывались, а днесь возвеселимся! Мы
было пирог рушить собирались, да я думаю: кого, мол, это недостает — ан ты и вот он! Накрывать на стол — живо! Да веселую — что встали! «Ах вы, сени
мои, сени!»
Если б я рассказал жизнь Феденьки в форме обнаженной летописи выдающихся фактов его деятельности, я думаю, что читатель
был бы более вправе упрекнуть меня в искажении, хотя бы в
моем рассказе не
было на горчичное зерно вымысла.
Не знаю, в какой степени усилия
мои увенчаются успехом, но убежден, что прием
мой, во всяком случае, должен
быть признан правильным.