— И чем чаще-с, тем лучше-с! — присовокуплял действительный статский советник Балбесов, поглядывая на помпадуршу маслеными глазами, — горе ваше, Надежда Петровна, большое-с; но, смею думать, не без надежды на уврачевание-с.
— Поверьте, — продолжал звучать тот же медоточивый голос, — что я тем не менее отнюдь не оставался безучастным зрителем вашего горя. Господин полициймейстер, конечно, не откажется удостоверить вас, что я неоднократно приказывал и даже настаивал, чтобы вам предоставлены были все способы… словом, все, что находится в моей власти…
Не надо думать, однако, чтобы новый помпадур был человек холостой; нет, он был женат и имел детей; но жена его только и делала, что с утра до вечера ела печатные пряники. Это зрелище до такой степени истерзало его, что он с горя чуть-чуть не погрузился в чтение недоимочных реестров. Но и это занятие представляло слишком мало пищи для ума и сердца, чтобы наполнить помпадурову жизнь. Он стал ходить в губернское правление и тосковать.
Он уподобляет себя светочу; вчера еще этот светоч горел светлым и ярким огнем, сегодня он потушен и уж начинает чадить; завтра он будет окончательно затоптан и выброшен на улицу вместе с прочею никуда не нужною ветошью…
До такой степени нет, что не успел еще скрыться поезд за горой, как поезжане, покончив с проводами, уже предаются злобе дня и заводят разговоры о предстоящей «встрече».
Но вот выискивается австрийский журналист, который по поводу этого же самого происшествия совершенно наивно восклицает: «О! если бы нам, австрийцам, Бог послал такую же испорченность, какая существует в Пруссии! как были бы мы счастливы!» Как хотите, а это восклицание проливает на дело совершенно новый свет, ибо кто же может поручиться, что вслед за австрийским журналистом не выищется журналист турецкий, который пожелает для себя австрийской испорченности, а потом нубийский или коканский журналист, который будет сгорать завистью уже по поводу испорченности турецкой?
Даже в те горькие минуты, когда она убеждалась, что Феденька изменяет ей (а это случалось нередко, потому что он далеко не был равнодушен к сверкающим плечам и бюстам навозных львиц) — она спешила сюда, чтоб излить свое горе на груди одной из юных затворниц.
Увы! с каждым днем подобные минуты становятся все более и более редкими. Нынче и природа делается словно озлобленною и все творит помпадуров не умных, но злых. Злые и неумные, они мечутся из угла в угол и в безумной резвости скачут по долам и по горам, воздымая прах земли и наполняя им вселенную. С чего резвятся? над кем и над чем празднуют победу?
Но что более всего привлекало к нему сердца — это административная стыдливость, доходившая до того, что он не мог произнести слово «сечь», чтоб не сгореть при этом со стыда.
Когда он встречался с человеком, имеющим угрюмый вид, он не наскакивал на него с восклицанием: «Что волком-то смотришь!» — но думал про себя: «Вот человек, у которого, должно быть, на сердце горе лежит!» Когда слышал, что обыватель предается звонкому и раскатистому смеху, то также не обращался к нему с вопросом: «Чего, каналья, пасть-то разинул?» — но думал: «Вот милый человек, с которым и я охотно бы посмеялся, если бы не был помпадуром!» Результатом такого образа действий было то, что обыватели начали смеяться и плакать по своему усмотрению, отнюдь не опасаясь, чтобы в том или другом случае было усмотрено что-либо похожее на непризнание властей.
Они уже были в маленькой комнате с серыми дощатыми стенами; тут, кроме небольшого столика с зеркалом, табурета и тряпья, развешанного по углам, не было никакой другой мебели, и, вместо лампы или свечи, горел яркий веерообразный огонек, приделанный к трубочке, вбитой в стену.
Выходит он под конец на поляну широкую, и посередь той поляны широкой стоит дом не дом, чертог не чертог, а дворец королевский или царский, весь в огне, в серебре и золоте и в каменьях самоцветных, весь горит и светит, а огня не видать; ровно солнушко красное, индо тяжело на него глазам смотреть.
Меня жгло как огнем в ее присутствии… но к чему мне было знать, что это был за огонь, на котором я горел и таял, — благо мне было сладко таять и гореть.
Наша литература — наша гордость, лучшее, что создано нами как нацией. В ней — вся наша философия, в ней запечатлены великие порывы духа; в этом дивном, сказочно быстро построенном храме по сей день ярко горят умы великой красы и силы, сердца святой чистоты — умы и сердца истинных художников.