Неточные совпадения
И находятся еще антики, которые уверяют, что весь этот хлам история запишет на свои скрижали… Хороши будут скрижали! Нет, время такой истории уж прошло. Я уверен, что даже современные болгары скоро забудут о Баттенберговых проказах и вспомнят о них лишь
тогда, когда его во второй раз увезут: «Ба! — скажут они, — да ведь это уж, кажется, во второй раз!
Как бы опять его к нам не привезли!»
Накануне крестьянского освобождения, когда в наболевшие сердца начал уже проникать луч надежды, случилось нечто в высшей степени странное. Правительственные намерения были уже заявлены; местные комитеты уже начали свою тревожную работу; но старые порядки, даже в самых вопиющих своих чертах, еще не были упразднены. Благодаря этому упущению, несмотря на неизбежность грядущей «катастрофы»,
как тогда называли освобождение, крепостные отношения не только не смягчались, но еще более обострились.
Может быть, сам по себе взятый, он совсем не так неблагонадежен,
как кажется впопыхах. В дореформенное время, по крайней мере, не в редкость бывало встретить такого рода аттестацию:"человек образа мыслей благородного, но в исполнении служебных обязанностей весьма усерден". Вот видите ли,
как тогда правильно и спокойно оценивали человеческую деятельность; и благороден, и казенного интереса не чужд…
Какая же в том беда, что человек благороден?
Тогда он не увидит,
как пролетел день, и когда настанет время отдыха, то заснет
как убитый.
— Ну, видишь ли, хоть скота у меня и немного, но так
как удобрение два года копилось, то и достаточно будет под озимь! А с будущей осени заведу скота сколько следует, и
тогда уж…
— Прытки вы очень! У нас-то уж давно написано и готово, да первый же Петр Николаич по полугоду в наши проекты не заглядывает. А там найдутся и другие рассматриватели… целая ведь лестница впереди! А напомнишь Петру Николаичу — он отвечает:"Момент, любезный друг, не такой! надо момент уловить, —
тогда у нас разом все проекты
как по маслу пройдут!"
Такое положение вещей может продлиться неопределенное время, потому что общественное течение, однажды проложивши себе русло, неохотно его меняет. И опять-таки в этом коснении очень существенную роль играет солидный читатель. Забравшись в мурью (
какой бы то ни было окраски), он любит понежиться и потягивается в ней до тех пор, пока блохи и другая нечисть не заставят выскочить.
Тогда он с несвойственною ему стремительностью выбегает наверх и высматривает, куда укрыться.
Как бы то ни было, но удовольствию живчика нет пределов. Диффамационный период уже считает за собой не один десяток лет (отчего бы и по этому случаю не отпраздновать юбилея?), а живчик в подробности помнит всякий малейший казус, ознаменовавший его существование. Тогда-то изобличили Марью Петровну, тогда-то — Ивана Семеныча; тогда-то к диффаматору ворвались в квартиру, и он, в виду домашних пенатов, подвергнут был исправительному наказанию; тогда-то диффаматора огорошили на улице палкой.
Живчик не только вычитывает, но и разузнает. Он чует диффамацию даже
тогда, когда настоящие личности скрыты под вымышленными фамилиями, и до тех пор не успокоится, покуда досконально не дознает, что Анна Ивановна Резвая есть не кто иная,
как Серафима Павловна Какурина, которой муж имеет магазин благовонных товаров в Гостином Дворе; что она действительно была такого-то числа в гостинице «Москва», в отдельном нумере, и муж накрыл ее.
Она должна была согласиться, и он уехал. Долго глядела она вслед пролетке, которая увозила его, и всякий раз,
как он оборачивался, махала ему платком. Наконец облако пыли скрыло и экипаж и седока.
Тогда она пошла к отцу, встала на колени у его ног и заплакала.
Семигоров значительно постарел за семь лет. Он потолстел и обрюзг; лицо было по-прежнему бледное, но неприятно одутловатое и совсем деревянное. Говорил он, впрочем, так же плавно и резонно,
как и
тогда, когда она в первый раз увидела его.
Никогда она не давала себе отчета,
какого рода чувства возбуждал в ней Копорьев, но, вероятно, у нее вошло в привычку называть его «херувимом», потому что это название не оставляло его даже
тогда, когда «херувим» однажды предстал перед нею в вицмундире и с Анной на шее.
— А помнишь, Маня, — обращается он через стол к жене, —
как мы с тобой в Москве в Сундучный ряд бегали? Купим, бывало, сайку да по ломтю ветчины (вот
какие тогда ломти резали! — показывает он рукой) — и сыты на весь день!
—
Какие вы глупости говорите! Повторяю вам: теперь я ничего не могу, а вот когда вашего мужа к суду позовут,
тогда пусть он придет ко мне.
— И сами теперь об этом тужим, да
тогда, вишь, мода такая была: все вдруг с места снялись, всей гурьбой пошли к мировому. И что
тогда только было — страсть! И не кормит-то барин, и бьет-то! Всю, то есть, подноготную разом высказали. Пастух у нас жил, вроде
как без рассудка. Болонa у него на лбу выросла, так он на нее все указывал: болит! А господин Елпатьев на разборку-то не явился. Ну, посредник и выдал всем разом увольнительные свидетельства.
Шибко рассердился
тогда Иван Савич на нас; кои потом и прощенья просили, так не простил:"Сгиньте, говорит, с глаз моих долой!"И что ж бы вы думали?
какие были «заведения» — и ранжереи, и теплицы, и грунтовые сараи — все собственной рукой сжег!"
—
Как же, сударь, возможно! все-таки… Знал я, по крайней мере, что"свое место"у меня есть. Не позадачится в Москве — опять к барину: режьте меня на куски, а я оброка добыть не могу! И не что поделают."Ах ты, расподлая твоя душа! выпороть его!" — только и всего. А теперь я к кому явлюсь?
Тогда у меня хоть церква своя, Спас-преображенья, была — пойду в воскресенье и помолюсь.
— Кабы ты что дурное сделал —
тогда точно… перед людьми нехорошо! — говорила она резонно. — Поучи ее
как следует — небось по струнке станет ходить!
О Крутицыне я не имел никаких слухов. Взял ли он в руки «знамя» и высоко ли его держал — никому до этого дела в то время не было, и ни в
каких газетах о том не возвещалось. Тихо было
тогда, безмолвно; человек мог держать «знамя» и даже в одиночку обедать во фраке и в белом галстуке — никто и не заметит. И во фраке обедай, и в халате —
как хочешь, последствия все одни и те же. Даже умываться или не умываться предоставлялось личному произволению.
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет,
тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
Неточные совпадения
Хлестаков. А, да я уж вас видел. Вы, кажется,
тогда упали? Что,
как ваш нос?
Марья Антоновна. Право, маменька, все смотрел. И
как начал говорить о литературе, то взглянул на меня, и потом, когда рассказывал,
как играл в вист с посланниками, и
тогда посмотрел на меня.
Как только имел я удовольствие выйти от вас после того,
как вы изволили смутиться полученным письмом, да-с, — так я
тогда же забежал… уж, пожалуйста, не перебивайте, Петр Иванович!
Хлестаков. Ну, нет, вы напрасно, однако же… Все зависит от той стороны, с которой кто смотрит на вещь. Если, например, забастуешь
тогда,
как нужно гнуть от трех углов… ну,
тогда конечно… Нет, не говорите, иногда очень заманчиво поиграть.
— У нас забота есть. // Такая ли заботушка, // Что из домов повыжила, // С работой раздружила нас, // Отбила от еды. // Ты дай нам слово крепкое // На нашу речь мужицкую // Без смеху и без хитрости, // По правде и по разуму, //
Как должно отвечать, //
Тогда свою заботушку // Поведаем тебе…