Неточные совпадения
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что
весь его труд в настоящем случае заключается
только в том, что он исправил тяжелый
и устарелый слог «Летописца»
и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина,
и это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.
Не
только страна, но
и град всякий,
и даже всякая малая
весь, [
Весь — селение, деревня.] —
и та своих доблестью сияющих
и от начальства поставленных Ахиллов имеет
и не иметь не может.
Что же, по-твоему, доблестнее: глава ли твоя, хотя
и легкою начинкою начиненная, но
и за
всем тем горе [Горе́ (церковно-славянск.) — к небу.] устремляющаяся, или же стремящееся до́лу [До́лу (церковно-славянск.) — вниз, к земле.] брюхо, на то
только и пригодное, чтобы изготовлять…
И действительно, как
только простодушные соседи согласились на коварное предложение, так сейчас же головотяпы их
всех, с божью помощью, перетяпали.
Чем далее лилась песня, тем ниже понуривались головы головотяпов. «Были между ними, — говорит летописец, — старики седые
и плакали горько, что сладкую волю свою прогуляли; были
и молодые, кои той воли едва отведали, но
и те тоже плакали. Тут
только познали
все, какова такова прекрасная воля есть». Когда же раздались заключительные стихи песни...
Вспомнили
только что выехавшего из города старого градоначальника
и находили, что хотя он тоже был красавчик
и умница, но что, за
всем тем, новому правителю уже по тому одному должно быть отдано преимущество, что он новый.
И что
всего замечательнее, в эту достопамятную ночь никто из обывателей не
только не был разбужен криком «не потерплю!», но
и сам градоначальник, по-видимому, прекратил на время критический анализ недоимочных реестров [Очевидный анахронизм.
Начались подвохи
и подсылы с целью выведать тайну, но Байбаков оставался нем как рыба
и на
все увещания ограничивался тем, что трясся
всем телом. Пробовали споить его, но он, не отказываясь от водки,
только потел, а секрета не выдавал. Находившиеся у него в ученье мальчики могли сообщить одно: что действительно приходил однажды ночью полицейский солдат, взял хозяина, который через час возвратился с узелком, заперся в мастерской
и с тех пор затосковал.
Все эти рассуждения положительно младенческие,
и несомненным остается
только то, что оба градоначальника были самозванцы.
Между тем дела в Глупове запутывались
все больше
и больше. Явилась третья претендентша, ревельская уроженка Амалия Карловна Штокфиш, которая основывала свои претензии единственно на том, что она два месяца жила у какого-то градоначальника в помпадуршах. Опять шарахнулись глуповцы к колокольне, сбросили с раската Семку
и только что хотели спустить туда же пятого Ивашку, как были остановлены именитым гражданином Силой Терентьевым Пузановым.
—
Только ты это сделай! Да я тебя…
и черепки-то твои поганые по ветру пущу! — задыхался Митька
и в ярости полез уж было за вожжами на полати, но вдруг одумался, затрясся
всем телом, повалился на лавку
и заревел.
К удивлению, бригадир не
только не обиделся этими словами, но, напротив того, еще ничего не видя, подарил Аленке вяземский пряник
и банку помады. Увидев эти дары, Аленка как будто опешила; кричать — не кричала, а
только потихоньку всхлипывала. Тогда бригадир приказал принести свой новый мундир, надел его
и во
всей красе показался Аленке. В это же время выбежала в дверь старая бригадирова экономка
и начала Аленку усовещивать.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который, к счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел
только архив, в котором временно откармливалась к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге,
и пало оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали, что Митька напоил на съезжей сторожей
и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили
и стали допрашивать с пристрастием, но он, как отъявленный вор
и злодей, от
всего отпирался.
Как
и все добрые начальники, бригадир допускал эту последнюю идею лишь с прискорбием; но мало-помалу он до того вник в нее, что не
только смешал команду с хлебом, но даже начал желать первой пуще последнего.
Но летописец недаром предварял события намеками: слезы бригадировы действительно оказались крокодиловыми,
и покаяние его было покаяние аспидово. Как
только миновала опасность, он засел у себя в кабинете
и начал рапортовать во
все места. Десять часов сряду макал он перо в чернильницу,
и чем дальше макал, тем больше становилось оно ядовитым.
Словом сказать, в полчаса, да
и то без нужды,
весь осмотр кончился. Видит бригадир, что времени остается много (отбытие с этого пункта было назначено
только на другой день),
и зачал тужить
и корить глуповцев, что нет у них ни мореходства, ни судоходства, ни горного
и монетного промыслов, ни путей сообщения, ни даже статистики — ничего, чем бы начальниково сердце возвеселить. А главное, нет предприимчивости.
В течение
всего его градоначальничества глуповцы не
только не садились за стол без горчицы, но даже развели у себя довольно обширные горчичные плантации для удовлетворения требованиям внешней торговли."
И процвела оная
весь, яко крин сельный, [Крин се́льный (церковно-славянск.) — полевой цветок.] посылая сей горький продукт в отдаленнейшие места державы Российской
и получая взамен оного драгоценные металлы
и меха".
Весь этот день Бородавкин скорбел. Молча расхаживал он по залам градоначальнического дома
и только изредка тихо произносил:"Подлецы!"
Более
всего заботила его Стрелецкая слобода, которая
и при предшественниках его отличалась самым непреоборимым упорством. Стрельцы довели энергию бездействия почти до утонченности. Они не
только не являлись на сходки по приглашениям Бородавкина, но, завидев его приближение, куда-то исчезали, словно сквозь землю проваливались. Некого было убеждать, не у кого было ни о чем спросить. Слышалось, что кто-то где-то дрожит, но где дрожит
и как дрожит — разыскать невозможно.
На пятый день отправились обратно в Навозную слободу
и по дороге вытоптали другое озимое поле. Шли целый день
и только к вечеру, утомленные
и проголодавшиеся, достигли слободы. Но там уже никого не застали. Жители, издали завидев приближающееся войско, разбежались, угнали
весь скот
и окопались в неприступной позиции. Пришлось брать с бою эту позицию, но так как порох был не настоящий, то, как ни палили, никакого вреда, кроме нестерпимого смрада, сделать не могли.
Из
всех этих слов народ понимал
только: «известно»
и «наконец нашли».
И когда грамотеи выкрикивали эти слова, то народ снимал шапки, вздыхал
и крестился. Ясно, что в этом не
только не было бунта, а скорее исполнение предначертаний начальства. Народ, доведенный до вздыхания, — какого еще идеала можно требовать!
В довершение
всего глуповцы насеяли горчицы
и персидской ромашки столько, что цена на эти продукты упала до невероятности. Последовал экономический кризис,
и не было ни Молинари, ни Безобразова, чтоб объяснить, что это-то
и есть настоящее процветание. Не
только драгоценных металлов
и мехов не получали обыватели в обмен за свои продукты, но не на что было купить даже хлеба.
В это же время, словно на смех, вспыхнула во Франции революция,
и стало
всем ясно, что"просвещение"полезно
только тогда, когда оно имеет характер непросвещенный.
Когда человек
и без законов имеет возможность делать
все, что угодно, то странно подозревать его в честолюбии за такое действие, которое не
только не распространяет, но именно ограничивает эту возможность.
А глуповцы между тем тучнели
все больше
и больше,
и Беневоленский не
только не огорчался этим, но радовался.
Тут открылось
все:
и то, что Беневоленский тайно призывал Наполеона в Глупов,
и то, что он издавал свои собственные законы. В оправдание свое он мог сказать
только то, что никогда глуповцы в столь тучном состоянии не были, как при нем, но оправдание это не приняли, или, лучше сказать, ответили на него так, что"правее бы он был, если б глуповцев совсем в отощание привел, лишь бы от издания нелепых своих строчек, кои предерзостно законами именует, воздержался".
— Ну, старички, — сказал он обывателям, — давайте жить мирно. Не трогайте вы меня, а я вас не трону. Сажайте
и сейте, ешьте
и пейте, заводите фабрики
и заводы — что же-с!
Все это вам же на пользу-с! По мне, даже монументы воздвигайте — я
и в этом препятствовать не стану!
Только с огнем, ради Христа, осторожнее обращайтесь, потому что тут недолго
и до греха. Имущества свои попалите, сами погорите — что хорошего!
Как ни избалованы были глуповцы двумя последними градоначальниками, но либерализм столь беспредельный заставил их призадуматься: нет ли тут подвоха? Поэтому некоторое время они осматривались, разузнавали, говорили шепотом
и вообще"опасно ходили". Казалось несколько странным, что градоначальник не
только отказывается от вмешательства в обывательские дела, но даже утверждает, что в этом-то невмешательстве
и заключается
вся сущность администрации.
Конечно, тавтология эта держится на нитке, на одной
только нитке, но как оборвать эту нитку? — в этом-то
весь и вопрос.
Это люди, как
и все другие, с тою
только оговоркою, что природные их свойства обросли массой наносных атомов, за которою почти ничего не видно.
Таким образом, однажды, одевшись лебедем, он подплыл к одной купавшейся девице, дочери благородных родителей, у которой
только и приданого было, что красота,
и в то время, когда она гладила его по головке, сделал ее на
всю жизнь несчастною.
Следовательно, ежели человек, произведший в свою пользу отчуждение на сумму в несколько миллионов рублей, сделается впоследствии даже меценатом [Мецена́т — покровитель искусств.]
и построит мраморный палаццо, в котором сосредоточит
все чудеса науки
и искусства, то его все-таки нельзя назвать искусным общественным деятелем, а следует назвать
только искусным мошенником.
Он думал, что тунеядствовать могут
все поголовно
и что производительные силы страны не
только не иссякнут от этого, но даже увеличатся.
Читая эти письма, Грустилов приходил в необычайное волнение. С одной стороны, природная склонность к апатии, с другой, страх чертей —
все это производило в его голове какой-то неслыханный сумбур, среди которого он путался в самых противоречивых предположениях
и мероприятиях. Одно казалось ясным: что он тогда
только будет благополучен, когда глуповцы поголовно станут ходить ко всенощной
и когда инспектором-наблюдателем
всех глуповских училищ будет назначен Парамоша.
Это до того подействовало на Линкина, что он сейчас же не
только сознался во
всем, но даже много прибавил такого, чего никогда
и не бывало.
Затем по
всем улицам накурили смирною
и ливаном, [Смирна
и ливан — здесь: восточные благовонные смолы, ладан.]
и тогда
только обнадежились, что вражья сила окончательно посрамлена.
Так шел он долго,
все простирая руку
и проектируя,
и только тогда, когда глазам его предстала река, он почувствовал, что с ним совершилось что-то необыкновенное.
Больной, озлобленный,
всеми забытый, доживал Козырь свой век
и на закате дней вдруг почувствовал прилив"дурных страстей"
и"неблагонадежных элементов". Стал проповедовать, что собственность есть мечтание, что
только нищие да постники взойдут в царство небесное, а богатые да бражники будут лизать раскаленные сковороды
и кипеть в смоле. Причем, обращаясь к Фердыщенке (тогда было на этот счет просто: грабили, но правду выслушивали благодушно), прибавлял...
Но
все это именно
только мелькало, не укладываясь в определенные формы
и не идя далее простых
и не вполне ясных афоризмов.
Только впоследствии, когда блаженный Парамоша
и юродивенькая Аксиньюшка взяли в руки бразды правления, либеральный мартиролог вновь восприял начало в лице учителя каллиграфии Линкина, доктрина которого, как известно, состояла в том, что"
все мы, что человеки, что скоты, —
все помрем
и все к чертовой матери пойдем".
По примеру
всех благопопечительных благоустроителей, он видел
только одно: что мысль, так долго зревшая в его заскорузлой голове, наконец осуществилась, что он подлинно обладает прямою линией
и может маршировать по ней сколько угодно.