Неточные совпадения
Головотяпами же прозывались эти люди оттого, что имели привычки «тяпать»
головами обо все, что бы ни встретилось
на пути.
«Хитро это они сделали, — говорит летописец, — знали, что
головы у них
на плечах растут крепкие, — вот и предложили».
Но ничего не вышло. Щука опять
на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили, сгорели вместе с кашею. А рознь да галденье пошли пуще прежнего: опять стали взаимно друг у друга земли разорять, жен в плен уводить, над девами ругаться. Нет порядку, да и полно. Попробовали снова
головами тяпаться, но и тут ничего не доспели. Тогда надумали искать себе князя.
Как взглянули головотяпы
на князя, так и обмерли. Сидит, это, перед ними князь да умной-преумной; в ружьецо попаливает да сабелькой помахивает. Что ни выпалит из ружьеца, то сердце насквозь прострелит, что ни махнет сабелькой, то
голова с плеч долой. А вор-новотор, сделавши такое пакостное дело, стоит брюхо поглаживает да в бороду усмехается.
Долго раздумывал он, кому из двух кандидатов отдать преимущество: орловцу ли —
на том основании, что «Орел да Кромы — первые воры», — или шуянину —
на том основании, что он «в Питере бывал,
на полу сыпал и тут не упал», но наконец предпочел орловца, потому что он принадлежал к древнему роду «Проломленных
Голов».
И как он потом, ловко повернувшись
на одном каблуке, обратился к городскому
голове и присовокупил...
С течением времени Байбаков не только перестал тосковать, но даже до того осмелился, что самому градскому
голове посулил отдать его без зачета в солдаты, если он каждый день не будет выдавать ему
на шкалик.
Немного спустя после описанного выше приема письмоводитель градоначальника, вошедши утром с докладом в его кабинет, увидел такое зрелище: градоначальниково тело, облеченное в вицмундир, сидело за письменным столом, а перед ним,
на кипе недоимочных реестров, лежала, в виде щегольского пресс-папье, совершенно пустая градоначальникова
голова… Письмоводитель выбежал в таком смятении, что зубы его стучали.
Он не без основания утверждал, что
голова могла быть опорожнена не иначе как с согласия самого же градоначальника и что в деле этом принимал участие человек, несомненно принадлежащий к ремесленному цеху, так как
на столе, в числе вещественных доказательств, оказались: долото, буравчик и английская пилка.
Призвали
на совет главного городового врача и предложили ему три вопроса: 1) могла ли градоначальникова
голова отделиться от градоначальникова туловища без кровоизлияния? 2) возможно ли допустить предположение, что градоначальник снял с плеч и опорожнил сам свою собственную
голову?
Но как ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой
головы в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали себя сиротами и, сверх того, боялись подпасть под ответственность за то, что повиновались такому градоначальнику, у которого
на плечах вместо
головы была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали, что за повиновение их ожидает не кара, а похвала.
Тогда он не обратил
на этот факт надлежащего внимания и даже счел его игрою воображения, но теперь ясно, что градоначальник, в видах собственного облегчения, по временам снимал с себя
голову и вместо нее надевал ермолку, точно так, как соборный протоиерей, находясь в домашнем кругу, снимает с себя камилавку [Камилавка (греч.) — особой формы головной убор, который носят старшие по чину священники.] и надевает колпак.
Но так как в дороге
голова несколько отсырела, то
на валике некоторые колки расшатались, а другие и совсем повыпали.
Заметив в себе желание исправить эту погрешность и получив
на то согласие господина градоначальника, я с должным рачением [Раче́ние — старание, усердие.] завернул
голову в салфетку и отправился домой.
На спрашивание же вашего высокоблагородия о том, во-первых, могу ли я, в случае присылки новой
головы, оную утвердить и, во-вторых, будет ли та утвержденная
голова исправно действовать? ответствовать сим честь имею: утвердить могу и действовать оная будет, но настоящих мыслей иметь не может.
Выслушав показание Байбакова, помощник градоначальника сообразил, что ежели однажды допущено, чтобы в Глупове был городничий, имеющий вместо
головы простую укладку, то, стало быть, это так и следует. Поэтому он решился выжидать, но в то же время послал к Винтергальтеру понудительную телеграмму [Изумительно!! — Прим. издателя.] и, заперев градоначальниково тело
на ключ, устремил всю свою деятельность
на успокоение общественного мнения.
Мало того, начались убийства, и
на самом городском выгоне поднято было туловище неизвестного человека, в котором, по фалдочкам, хотя и признали лейб-кампанца, но ни капитан-исправник, ни прочие члены временного отделения, как ни бились, не могли отыскать отделенной от туловища
головы.
Может быть, тем бы и кончилось это странное происшествие, что
голова, пролежав некоторое время
на дороге, была бы со временем раздавлена экипажами проезжающих и наконец вывезена
на поле в виде удобрения, если бы дело не усложнилось вмешательством элемента до такой степени фантастического, что сами глуповцы — и те стали в тупик. Но не будем упреждать событий и посмотрим, что делается в Глупове.
На нем был надет лейб-кампанский мундир;
голова его была сильно перепачкана грязью и в нескольких местах побита. Несмотря
на это, он ловко выскочил с телеги, сверкнул
на толпу глазами.
Голова у этого другого градоначальника была совершенно новая и притом покрытая лаком. Некоторым прозорливым гражданам показалось странным, что большое родимое пятно, бывшее несколько дней тому назад
на правой щеке градоначальника, теперь очутилось
на левой.
Так, например, он говорит, что
на первом градоначальнике была надета та самая
голова, которую выбросил из телеги посланный Винтергальтера и которую капитан-исправник приставил к туловищу неизвестного лейб-кампанца;
на втором же градоначальнике была надета прежняя
голова, которую наскоро исправил Байбаков, по приказанию помощника городничего, набивши ее, по ошибке, вместо музыки вышедшими из употребления предписаниями.
Между тем Амалия Штокфиш распоряжалась: назначила с мещан по алтыну с каждого двора, с купцов же по фунту чаю да по
голове сахару по большой. Потом поехала в казармы и из собственных рук поднесла солдатам по чарке водки и по куску пирога. Возвращаясь домой, она встретила
на дороге помощника градоначальника и стряпчего, которые гнали хворостиной гусей с луга.
— И с чего тебе, паскуде, такое смехотворное дело в
голову взбрело? и кто тебя, паскуду, тому делу научил? — продолжала допрашивать Лядоховская, не обращая внимания
на Амалькин ответ.
И Дунька и Матренка бесчинствовали несказанно. Выходили
на улицу и кулаками сшибали проходящим
головы, ходили в одиночку
на кабаки и разбивали их, ловили молодых парней и прятали их в подполья, ели младенцев, а у женщин вырезали груди и тоже ели. Распустивши волоса по ветру, в одном утреннем неглиже, они бегали по городским улицам, словно исступленные, плевались, кусались и произносили неподобные слова.
На минуту Боголепов призадумался, как будто ему еще нужно было старый хмель из
головы вышибить. Но это было раздумье мгновенное. Вслед за тем он торопливо вынул из чернильницы перо, обсосал его, сплюнул, вцепился левой рукою в правую и начал строчить...
— Про"стрелу"помянул! — говорили они, покачивая
головами на Стрелецкую слободу.
И было, впрочем, чему изумиться: кругом не было никакого признака поселенья; далеко-далеко раскинулось
голое место, и только вдали углублялся глубокий провал, в который, по преданию, скатилась некогда пушкарская девица Дунька, спешившая, в нетрезвом виде,
на любовное свидание.
Но как ни казались блестящими приобретенные Бородавкиным результаты, в существе они были далеко не благотворны. Строптивость была истреблена — это правда, но в то же время было истреблено и довольство. Жители понурили
головы и как бы захирели; нехотя они работали
на полях, нехотя возвращались домой, нехотя садились за скудную трапезу и слонялись из угла в угол, словно все опостылело им.
Тем не менее он все-таки сделал слабую попытку дать отпор. Завязалась борьба; но предводитель вошел уже в ярость и не помнил себя. Глаза его сверкали, брюхо сладострастно ныло. Он задыхался, стонал, называл градоначальника душкой, милкой и другими несвойственными этому сану именами; лизал его, нюхал и т. д. Наконец с неслыханным остервенением бросился предводитель
на свою жертву, отрезал ножом ломоть
головы и немедленно проглотил.
На другой день глуповцы узнали, что у градоначальника их была фаршированная
голова…
…Неожиданное усекновение
головы майора Прыща не оказало почти никакого влияния
на благополучие обывателей. Некоторое время, за оскудением градоначальников, городом управляли квартальные; но так как либерализм еще продолжал давать тон жизни, то и они не бросались
на жителей, но учтиво прогуливались по базару и умильно рассматривали, который кусок пожирнее. Но даже и эти скромные походы не всегда сопровождались для них удачею, потому что обыватели настолько осмелились, что охотно дарили только требухой.
На грязном
голом полу валялись два полуобнаженные человеческие остова (это были сами блаженные, уже успевшие возвратиться с богомолья), которые бормотали и выкрикивали какие-то бессвязные слова и в то же время вздрагивали, кривлялись и корчились, словно в лихорадке.
Там, где простой идиот расшибает себе
голову или наскакивает
на рожон, идиот властный раздробляет пополам всевозможные рожны и совершает свои, так сказать, бессознательные злодеяния вполне беспрепятственно.
Мало-помалу, несмотря
на протесты, идея эта до того окрепла в
голове ревнивого начальника, что он решился испытать своих подчиненных и кликнул клич.
Еще задолго до прибытия в Глупов он уже составил в своей
голове целый систематический бред, в котором, до последней мелочи, были регулированы все подробности будущего устройства этой злосчастной муниципии.
На основании этого бреда вот в какой приблизительно форме представлялся тот город, который он вознамерился возвести
на степень образцового.
Скорым шагом удалялся он прочь от города, а за ним, понурив
головы и едва поспевая, следовали обыватели. Наконец к вечеру он пришел. Перед глазами его расстилалась совершенно ровная низина,
на поверхности которой не замечалось ни одного бугорка, ни одной впадины. Куда ни обрати взоры — везде гладь, везде ровная скатерть, по которой можно шагать до бесконечности. Это был тоже бред, но бред точь-в-точь совпадавший с тем бредом, который гнездился в его
голове…
Неточные совпадения
Вот, окружен своей дубравой, // Петровский замок. Мрачно он // Недавнею гордится славой. // Напрасно ждал Наполеон, // Последним счастьем упоенный, // Москвы коленопреклоненной // С ключами старого Кремля; // Нет, не пошла Москва моя // К нему с повинной
головою. // Не праздник, не приемный дар, // Она готовила пожар // Нетерпеливому герою. // Отселе, в думу погружен, // Глядел
на грозный пламень он.
Так он писал темно и вяло // (Что романтизмом мы зовем, // Хоть романтизма тут нимало // Не вижу я; да что нам в том?) // И наконец перед зарею, // Склонясь усталой
головою, //
На модном слове идеал // Тихонько Ленский задремал; // Но только сонным обаяньем // Он позабылся, уж сосед // В безмолвный входит кабинет // И будит Ленского воззваньем: // «Пора вставать: седьмой уж час. // Онегин, верно, ждет уж нас».
У нас теперь не то в предмете: // Мы лучше поспешим
на бал, // Куда стремглав в ямской карете // Уж мой Онегин поскакал. // Перед померкшими домами // Вдоль сонной улицы рядами // Двойные фонари карет // Веселый изливают свет // И радуги
на снег наводят; // Усеян плошками кругом, // Блестит великолепный дом; // По цельным окнам тени ходят, // Мелькают профили
голов // И дам и модных чудаков.
Опомнилась, глядит Татьяна: // Медведя нет; она в сенях; // За дверью крик и звон стакана, // Как
на больших похоронах; // Не видя тут ни капли толку, // Глядит она тихонько в щелку, // И что же видит?.. за столом // Сидят чудовища кругом: // Один в рогах, с собачьей мордой, // Другой с петушьей
головой, // Здесь ведьма с козьей бородой, // Тут остов чопорный и гордый, // Там карла с хвостиком, а вот // Полу-журавль и полу-кот.
Он был любим… по крайней мере // Так думал он, и был счастлив. // Стократ блажен, кто предан вере, // Кто, хладный ум угомонив, // Покоится в сердечной неге, // Как пьяный путник
на ночлеге, // Или, нежней, как мотылек, // В весенний впившийся цветок; // Но жалок тот, кто всё предвидит, // Чья не кружится
голова, // Кто все движенья, все слова // В их переводе ненавидит, // Чье сердце опыт остудил // И забываться запретил!