Неточные совпадения
Что разрешить?
на что пролить свет? этого ни один провинциал никогда
не пробует себе уяснить, а просто-напросто, с бессознательною уверенностью твердит себе: вот ужо, съезжу в Петербург, и тогда…
Я вглядываюсь в говорящего и вижу,
что он лжет. Быть может, он и от природы
не может
не лгать, но в эту минуту к его хвастовству, видимо, примешивается расчет,
что оно подействует
на Бубновина. Последний, однако ж, поддается туго: он окончательно зажмурил глаза, даже слегка похрапывает.
Дым синими волнами ходит по комнате, так
что, несмотря
на зажженный газ, почти ничего
не видно.
— Ну, а теперь пора и отдохнуть! — возглашает Прокоп, — да
что, впрочем,
не выпить ли
на ночь прощеную!
Я
не стану описывать впечатления этого чудного вечера. Она изнемогала, таяла, извивалась и так потрясала «отлетом»,
что товарищи мои, несмотря
на то
что все четверо были действительные статские советники, изнемогали, таяли, извивались и потрясали точно так же, как и она.
Затем еще шесть бутылок, еще шесть бутылок и еще… Я вновь возвращаюсь домой в пять часов ночи, но
на сей раз уже с меньшею гордостью сознаю,
что хотя и
не с пяти часов пополудни, но все-таки другой день сряду ложусь в постель усталый и с отягченной винными парами головой.
Отчего дедушка Матвей Иваныч, перед которым девка Палашка каждый вечер, изо дня в день, потрясала плечами и бедрами,
не только
не скучал ее скудным репертуаром, но так и умер,
не насладившись им досыта, а я, несмотря
на то
что передо мной потрясала бедрами сама Шнейдерша, в каких-нибудь десять дней ощутил такую сытость,
что хоть повеситься?
Десятки лет проходили в этом однообразии, и никто
не замечал,
что это однообразие, никто
не жаловался ни
на пресыщение, ни
на головную боль! В баню, конечно, ходили и прежде, но
не для вытрезвления, а для того, чтобы испытать, какой вкус имеет вино, когда его пьет человек совершенно нагой и окруженный целым облаком горячего пара.
Положим,
что в былое время, как говорят,
на Руси рождались богатыри, которым нипочем было выпить штоф водки, согнуть подкову, переломить целковый; но ведь дело
не в том,
что человек имел возможность совершать подобные подвиги и
не лопнуть, а в том, как он мог
не лопнуть от скуки?
Я пью у Елисеева вино первый сорт, а мне кажется,
что есть и еще какое-то вино, которое представляет собою уже самый первый сорт, и мне его
не дают; я смотрю
на Шнейдершу, а мне кажется,
что есть еще какая-то обер-Шнейдерша и
что вот если бы эту обер-Шнейдершу посмотреть, так это точно…
Вопросы эти как-то невольно пришли мне
на мысль во время моего вытрезвления от похождений с действительными статскими кокодессами. А так как, впредь до окончательного приведения в порядок желудка, делать мне решительно было нечего, то они заняли меня до такой степени,
что я целый вечер лежал
на диване и все думал, все думал. И должен сознаться,
что результаты этих дум были
не особенно для меня лестны.
Человек вращался в заколдованном круге, изо дня в день,
на один и тот же манер, но
не падал духом и
не роптал
на судьбу, потому
что был убежден,
что вращаться таким образом его право и, в то же время, его долг.
А так как последнему это было так же хорошо известно, как и дедушке, то он, конечно, остерегся бы сказать, как это делается в странах, где особых твердынь по штату
не полагается: я вас, милостивый государь, туда турну, где Макар телят
не гонял! — потому
что дедушка
на такой реприманд, нимало
не сумнясь, ответил бы: вы
не осмелитесь это сделать, ибо я сам государя моего отставной подпоручик!
Собрания наши малолюдны; мы
не пикируемся, потому
что пикироваться
на манер пращуров
не имеем уже повода, а каким образом пикироваться
на новый манер — еще
не придумали.
Вы почувствуете,
что Палашка была для дедушки
не просто Палашкой, а олицетворением его права;
что он, услаждая свой взор ее потрясаниями, приобретал
не на два рубля с рыла удовольствия, а сознавал удовлетворенным свое чувство дворянина.
Смотрит он, например,
на девку Палашку, как она коверкается, и в то же время, если
не формулирует, то всем существом сознает: я с этой Палашкой
что хочу, то сделаю: захочу — косу обстригу, захочу — за Антипку-пастуха замуж выдам!
И я ничего
не мог ни возразить, ни объяснить, ибо знаю,
что, по утвердившемуся
на улице понятию, обладание властью действительно равносильно возможности гнуть в бараний рог и
что в этом смысле мы, точно, никакой власти
не имеем. Или, быть может, мы имеем ее в каком-нибудь другом смысле?.. Risum teneatis, amici!
Все в этом хозяйничанье основывалось
на случайности,
на том,
что дедушка захватывал ту, а
не другую горсть мякины; но эта случайность составляла один из тех жизненных эпизодов, совокупность которых заставляла говорить: в сельском хозяйстве вздохнуть некогда; сельское хозяйство такое дело,
что только
на минутку ты от него отвернись, так оно тебя рублем по карману наказало.
Допустим,
что это было самообольщение, но ведь вопрос
не в том, правильно или неправильно смотрит человек
на дело своей жизни, а в том, есть ли у него хоть какое-нибудь дело, около которого он может держаться.
Затем, четвертый оттеняющий жизнь элемент — моцион… Но права
на моцион, по-видимому, еще мы
не утратили, а потому я и оставляю этот вопрос без рассмотрения.
Не могу, однако ж,
не заметить,
что и этим правом мы пользуемся до крайности умеренно, потому
что, собственно говоря, и ходить нам некуда и незачем, просто же идти куда глаза глядят — все еще как-то совестно.
Жаль
не крепостного права, а жаль того,
что право это, несмотря
на его упразднение, еще живет в сердцах наших.
Прокоп, сказав это, залился добродушнейшим смехом. Этот смех — именно драгоценнейшее качество, за которое решительно нет возможности
не примириться с нашими кадыками.
Не могут они злокознствовать серьезно, сейчас же сами свои козни
на смех поднимут. А если который и начнет серьезничать, то, наверное, такую глупость сморозит,
что тут же его в шуты произведут, и пойдет он ходить всю жизнь с надписью «гороховый шут».
К сожалению, я
не могу сегодня представить его
на ваш суд, потому
что недостает несколько штрихов.
Мы заявляем, потому
что имеем преданнейшее сердце, и потому заявление является
на устах наших
не в печальном образе горькой улыбки, но в прекрасном виде улыбки, исполненной доверия.
Теперь, мы спрашиваем себя только, должен ли повторяться этот едва совершившийся факт безгранично? и
на вопрос этот позволяем себе думать,
что ежели бы рядом с совершившимся фактом было поставлено благодетельное тире, то от сего наши сердца преисполнились бы
не менее благоговейною признательностью, каковою был фимиам, наполнявший их по поводу совершившегося факта.
Вспомнив про статью, я так обозлися,
что не своим голосом закричал
на извозчика: пошел!
Проекту предпослано вступление, в котором автор объясняет,
что хотя он, со времени известного происшествия, живет в деревне
не у дел, но здоровье его настолько еще крепко,
что он и
на другом поприще мог бы довольно многое «всеусерднейше и
не к стыду» совершить.
И вдруг, в ту самую минуту, когда мне все это припоминалось, дверь нашей комнаты отворилась, и перед нами очутился расторопный малый в мундире помощника участкового надзирателя. Оказалось,
что мы находимся у него
на квартире,
что мы ничего
не украли, никого
не убили, а просто-напросто в безобразном виде шатались ночью по улице.
Вот Прокоп — так тот мигом поправился. Очевидно,
на него даже реформы
не действуют. Голова у него трещала всего один день, а
на другой день он уже прибежал ко мне как ни в
чем не бывало и навалил
на стол целую кипу проектов.
Стало быть, ежели нам, отставным корнетам, ротмистрам и подьячим, показалось
на минуту,
что почва ускользает из-под наших ног, то это именно только показалось, а
на самом деле ничего нового
не произошло, кроме кавардака, умопомрачения, труса и т. д.
Дедушка Матвей Иваныч
на этот счет совершенно искренно говорил: жить там, где все другие имеют право, подобно мне, жить, — я
не могу!
Не могу, сударь, я стерпеть, когда вижу,
что хам идет мимо меня и кочевряжится! И будь этот хам хоть размиллионер, хоть разоткупщик, все-таки я ему напомню (действием, государь мой, напомню, действием!),
что телесное наказание есть удел его в этом мире! Хоть тысячу рублей штрафу заплачу, а напомню.
Хорошо бы, конечно, такую штуку удрать, чтобы „хамы“
на самом деле
не жили, а только думали бы,
что живут; да ведь для этого надобно, во-первых, кой-что знать, а во-вторых, придумывать, взвешивать, соображать.
— Ах, все
не то! Пойми же ты наконец,
что можно, при некотором уменье, таким образом устроить,
что другие-то будут
на самом деле только облизываться, глядя, как ты куски заглатываешь, а между тем будут думать,
что и они куски глотают!
Так мы и расстались
на том,
что свобода от обязанности думать есть та любезнейшая приправа, без которой вся жизнь человеческая есть
не что иное, как юдоль скорбей. Быть может, в настоящем случае, то есть как ограждающее средство против возможности систематического и ловкого надувания (
не ее ли собственно я и разумел, когда говорил Прокопу о необходимости „соображать“?), эта боязнь мысли даже полезна, но как хотите, а теория, видящая красоту жизни в свободе от мысли, все-таки ужасна!
В деле затей, зарождающихся
на нашей почве, такого рода предположения совсем
не шаржа, потому
что у нас исстари так заведено: затевать так уж затевать.
Сколько бы ни твердили нам,
что разумный выход из известного положения, созданного хотя бы и внезапно, но тем
не менее несомненно приобретшего право гражданственности — это признать его со всеми естественными результатами, которые оно может дать, — разве мы, отставные прапорщики и подьячие, способны
на такое признание?
Рассуждая таким образом, отставные корнеты даже выходят из себя при мысли,
что кто-нибудь может
не понять их. В их глазах все так просто, так ясно. Новая форма жизни — фасон; затем следует естественное заключение: та же случайность, которая вызвала новый фасон, может и прекратить его действие. Вот тут-то именно и является как нельзя кстати
на помощь, слово „вычеркнуть“, которое в немногих буквах, его составляющих, резюмирует все их жизненные воззрения.
Именно от этой многословной краткости, от этих раздражающих Токевилей и Бисмарков я бежал из провинции, и именно ее-то я и обрел опять в Петербурге. Все,
что в силах что-нибудь деятельно напакостить, все,
что не чуждо азбуке, — все это устремилось в Петербург, оставив
на местах лишь гарнизон в тесном смысле этого слова, то есть людей, буквально могущих только хлопать глазами и таращить их…
В селе проживает поповский сын и открыто проповедует безначалие. По правилам централизации, надлежит в сем случае поступить так: начать следствие, потом представить оное
на рассмотрение, потом, буде найдены будут достаточные поводы для суждения, то нарядить суд. Затем, суд немедленно оправдывает бунтовщика, и поповский сын, как ни в
чем не бывало, продолжает распространять свой яд!
Можно ли назвать власть вооруженною, если, для достижения ее, необходимо ехать за тридцать, за сорок верст, но и тут трепетать,
что попадешь
не туда, куда надлежит, или же
что власть взглянет
на все сие иронически, или отзовется неимением средств и указаний?
Будучи одарен многолетнею опытностью и двадцать пять лет лично управляя моими имениями, я много о сем предмете имел случай рассуждать, а некоторое даже и в имениях моих применил. Конечно, по малому моему чину, я
не мог своих знаний
на широком поприще государственности оказать, но так как ныне уже, так сказать, принято о чинах произносить с усмешкой, то думаю,
что и я
не худо сделаю, ежели здесь мои результаты вкратце попытаюсь изложить. Посему соображаю так...
Что такое реформа? Реформа есть такое действие, которое человеческим страстям сообщает новый полет. А коль скоро страсти получили полет, то они летят — это ясно.
Не успев оставить гавань одной реформы, они уже видят открывающуюся вдали гавань другой реформы и стремятся к ней. Вот здесь-то именно, то есть
на этом-то пути стремления от одной реформы к другой, и следует, по мысли кн. Мещерского, употреблять тот знак препинания, о котором идет речь. Возможно ли это?
Что зло повсюду распространяет свои корни — это ни для кого уже
не тайна."Люди обыкновенно начинают с того,
что с усмешкой отзываются о сотворении мира, а кончают тем,
что не признают начальства. Все это делается публично, у всех
на глазах, и притом с такою самоуверенностью, как будто устав о пресечении и предупреждении давно уже совершил течение свое.
Что могут в этом случае сделать простые знаки препинания?
Опасность так велика,
что не только запятые, даже точки
не упразднят ее. Наполеон I
на острове Св. Елены говорил:"
Чем сильнее опасности, тем сильнейшие должны быть употреблены средства для их уврачевания". Под именем сих"сильнейших средств"
что разумел великий человек? Очевидно, он разумел то же,
что разумею и я, то есть: сперва оглуши страсти, а потом уже ставь точку, хоть целую страницу точек.
Во-первых, правило сие вполне согласуется с показаниями сведущих людей и, во-вторых, установляет в жизни вполне твердый и надежный опорный пункт, с опубликованием которого всякий, кто, по малодушию или из хвастовства, вздумал бы против оного преступить,
не может уже сослаться
на то,
что он
не был о том предупрежден.
Везде, где присутствуют науки, должны оказывать свою власть и де сиянс академии. А как в науках главнейшую важность составляют
не столько самые науки, сколько действие, ими
на партикулярных людей производимое, то из сего прямо явствует,
что ни один обыватель
не должен мнить себя от ведомства де сиянс академии свободным. Следственно,
чем менее ясны будут границы сего ведомства, тем лучше, ибо нет ничего для начальника обременительнее, как ежели он видит,
что пламенности его положены пределы.
Я прочитал до конца, но
что после этого было —
не помню. Знаю,
что сначала я ехал
на тройке, потом сидел где-то
на вышке (кажется, в трактире, в Третьем Парголове), и угощал проезжих маймистов водкой. Сколько времени продолжалась эта история: день, месяц или год, — ничего неизвестно. Известно только то,
что забыть я все-таки
не мог.
Ему представлялся миллион сапогов, которые он обязывался вычистить, миллион печей, которые ему предстояло вытопить, миллион наполненных помоями лоханок, мимо которых он
не мог пройти, чтобы
не терзала его мысль,
что он, а
не кто другой, должен все это вынести, вылить, вычистить и опять поставить
на место для дальнейшего наполнения помоями…
Конечно, осмотревшись кругом, я успокоиваюсь и благодарю моего создателя за то,
что я
не в лесу, а у себя
на мягкой постели.
В следующую за пропажей председателя ночь я видел свой первый страшный сон. Сначала мне представлялось,
что нашего председателя возят со станции
на станцию и,
не выпуская из кибитки, командуют: лошадей! Потом, виделось,
что его обронили в снег…"Любопытно бы знать, — думалось мне, — отроют ли его и скажет ли он: мама! как тот почтительный младенец, о котором некогда повествовала моя няня?"