Неточные совпадения
Въезжая
в этот город, вы как будто чувствуете, что карьера ваша здесь кончилась, что вы ничего уже не можете требовать от жизни, что вам остается только
жить в прошлом и переваривать ваши воспоминания.
Но вот долетают до вас звуки колоколов, зовущих ко всенощной; вы еще далеко от города, и звуки касаются слуха вашего безразлично,
в виде общего гула, как будто весь воздух полон чудной музыки, как будто все вокруг вас
живет и дышит; и если вы когда-нибудь были ребенком, если у вас было детство, оно с изумительною подробностью встанет перед вами; и внезапно воскреснет
в вашем сердце вся его свежесть, вся его впечатлительность, все верованья, вся эта милая слепота, которую впоследствии рассеял опыт и которая так долго и так всецело утешала ваше существование.
Коли хотите,
проживают в нем так называемые негоцианты, но они пробубнились до такой степени, что, кроме ношебного платья и неоплатных долгов, ничего не имеют.
Кажется, и
жил бы и умер тут, ленивый и беспечный,
в этой непробудной тишине!
«…Нет, нынче не то, что было
в прежнее время;
в прежнее время народ как-то проще, любовнее был. Служил я, теперича,
в земском суде заседателем, триста рублей бумажками получал, семейством угнетен был, а не хуже людей
жил. Прежде знали, что чиновнику тоже пить-есть надо, ну, и место давали так, чтоб прокормиться было чем… А отчего? оттого, что простота во всем была, начальственное снисхождение было — вот что!
Губерния наша дальняя, дворянства этого нет, ну, и
жили мы тут как у Христа за пазушкой; съездишь, бывало,
в год раз
в губернский город, поклонишься чем бог послал благодетелям и знать больше ничего не хочешь.
Жили мы
в те поры, чиновники, все промеж себя очень дружно.
Жил у нас
в уезде купчина, миллионщик, фабрику имел кумачную, большие дела вел. Ну, хоть что хочешь, нет нам от него прибыли, да и только! так держит ухо востро, что на-поди. Разве только иногда чайком попотчует да бутылочку холодненького разопьет с нами — вот и вся корысть. Думали мы, думали, как бы нам этого подлеца купчишку на дело натравить — не идет, да и все тут, даже зло взяло. А купец видит это, смеяться не смеется, а так, равнодушествует, будто не замечает.
Уезд наш, известно вам, господа, лесной, и всё больше
живут в нем инородцы.
— А я, ваше благородие, с малолетствия по своей охоте суету мирскую оставил и странником нарекаюсь; отец у меня царь небесный, мать — сыра земля; скитался я
в лесах дремучих со зверьми дикиими,
в пустынях
жил со львы лютыими; слеп был и прозрел, нем — и возглаголал. А более ничего вашему благородию объяснить не могу, по той причине, что сам об себе сведений никаких не имею.
— Так-с; ну, а я отставной подпоручик Живновский… да-с! служил
в полку — бросил;
жил в имении — пропил! Скитаюсь теперь по бурному океану жизни, как челн утлый, без кормила, без весла…
— Драться я, доложу вам, не люблю: это дело ненадежное! а вот помять, скомкать этак мордасы — уж это наше почтение, на том стоим-с. У нас, сударь,
в околотке помещица
жила, девица и бездетная, так она истинная была на эти вещи затейница. И тоже бить не била, а проштрафится у ней девка, она и пошлет ее по деревням милостыню сбирать; соберет она там куски какие —
в застольную: и дворовые сыты, и девка наказана. Вот это, сударь, управление! это я называю управлением.
Не боялся он также, что она выскользнет у него из рук;
в том городе, где он
жил и предполагал кончить свою карьеру, не только человека с живым словом встретить было невозможно, но даже
в хорошей говядине ощущалась скудость великая; следовательно, увлечься или воспламениться было решительно нечем, да притом же на то и ум человеку дан, чтоб бразды правления не отпускать.
И
в самом деле, как бы ни была грязна и жалка эта жизнь, на которую слепому случаю угодно было осудить вас, все же она жизнь, а
в вас самих есть такое нестерпимое желание
жить, что вы с закрытыми глазами бросаетесь
в грязный омут — единственную сферу, где вам представляется возможность истратить как попало избыток жизни, бьющий ключом
в вашем организме.
— Это, брат, дело надобно вести так, — продолжал он, — чтоб тут сам черт ничего не понял. Это, брат, ты по-приятельски поступил, что передо мной открылся; я эти дела вот как знаю! Я, брат, во всех этих штуках искусился! Недаром же я бедствовал, недаром три месяца
жил в шкапу
в уголовной палате: квартиры, брат, не было — вот что!
— А мы так вот тутошние, — говорит она, шамкая губами, — верст за сто отселева
живем… Человек я старый, никому не нужный, ни поробить, ни
в избе посмотреть… Глазами-то плохо уж вижу; намеднись, чу, робенка — правнучка мне-то — чуть
в корыте не утопила… Вот и отпустили к угоднику…
— Да ноне чтой-то и везде
жить некорыстно стало. Как старики-то порасскажут, так что
в старину-то одного хлеба родилось! А ноне и земля-то словно родить перестала… Да и народ без християнства стал… Шли мы этта на богомолье, так по дороге-то не то чтоб тебе копеечку или хлебца, Христа ради, подать, а еще тебя норовят оборвать… всё больше по лесочкам и ночлежничали.
— А вот от нас тоже
в те стороны переселенцы бывали, так пишут, что куда там хорошо: и хлеб родится, и скотинка
живет…
— Хорошо вам на свете
жить, Николай Тимофеич, — говорит со вздохом Петр Федорыч, — вот и
в равных с вами чинах нахожусь, а все счастья нет.
— Это, брат, самое худое дело, — отвечает второй лакеи, — это все равно значит, что
в доме большого нет. Примерно, я теперь
в доме у буфета состою, а Петров состоит по части комнатного убранства… стало быть, если без понятия
жить, он
в мою часть, а я
в его буду входить, и будем мы, выходит, комнаты два раза подметать, а посуду, значит, немытую оставим.
— Так неужто
жив сам-деле против кажного их слова уши развесить надобно? Они, ваше высокоблагородие, и невесть чего тут, воротимшись, рассказывают… У нас вот тутотка всё слава богу, ничего-таки не слыхать, а
в чужих людях так и реки-то, по-ихнему, молочные, и берега-то кисельные…
Жил он
в пустыне более сорока лет,
жил в строгости и тесноте великой, и столько полюбилось ему ее безмолвие, что без слез даже говорить об ней не мог.
Была у него
в самой лесной чаще сложена келья малая, так истинно человеку
в ней
жить невозможно, а он
жил!
И много я
в ту пору от него слов великих услышал, и много дивился его житию, что он, как птица небесная, беззаботен
живет и об одном только господе и спасе радуется.
— Так как же тут не поверуешь, сударь! — говорит он, обращаясь уже исключительно ко мне, — конечно,
живем мы вот здесь
в углу, словно
в языческой стороне, ни про чудеса, ни про знамения не слышим, ну и бога-то ровно забудем. А придешь, например, хошь
в Москву, а там и камни-то словно говорят! пойдут это сказы да рассказы: там, послышишь, целение чудесное совершилось; там будто над неверующим знамение свое бог показал: ну и восчувствуешь, и растопится
в тебе сердце, мягче воску сделается!..
Не видит Федосьюшка
жила человеческого, не слышит человечьего голосу; кругом шумят леса неисходные, приутихли на древах птицы воздуственные, приумеркли
в небесах звезды ясные; собираются
в них тучи грозные, тучи грозные собираются, огнем-полымем рассекаются…
Сидит сам сатана, исконный враг человеческий, сидит он на змее трехглавныем огненныем; проворные бесы кругом его грешников мучают, над телесами их беззаконными тешатся, пилят у них руки-ноги пилами острыими, бьют их
в уста камнями горячими, тянут из них
жилы щипцами раскаленными, велят лизать языком сковороды огненные, дерут им спины гребенками железными…
По лесу летает и поет больше птица ворона, издавна живущая
в разладе с законами гармонии, а над экипажем толпятся целые тучи комаров, которые до такой степени нестерпимо жужжат
в уши, что, кажется, будто и им до смерти надоело
жить в этой болотине.
Если б большая часть этого потомства не была
в постоянной отлучке из дому по случаю разных промыслов и торговых дел, то, конечно, для помещения его следовало бы выстроить еще по крайней мере три такие избы; но с Прохорычем
живет только старший сын его, Ванюша, малый лет осьмидесяти, да бабы, да малые ребята, и весь этот люд он содержит
в ежовых рукавицах.
— А Аким
жив? — спросил я, вылезая из тарантаса, въехавшего
в знакомый мне двор.
— Больше все лежу, сударь! Моченьки-то, знашь, нету, так больше на печке
живу… И вот еще, сударь, како со мной чудо! И не бывало никогда, чтобы то есть знобило меня; а нонче хошь
в какой жар — все знобит, все знобит!
— Старшой-ет сын, Ванюша, при мне… Второй сын, Кузьма Акимыч, графскими людьми
в Москве заправляет; третий сын, Прохор, сапожную мастерскую
в Москве у Арбатских ворот держит, четвертый сын, Петруша, у Троицы
в ямщиках — тоже хозяйствует! пятой сын, Семен, у Прохора-то
в мастерах
живет, а шестой, сударь, Михеюшко, лабаз
в Москве же держит… Вот сколько сынов у меня! А мнуков да прамнуков так и не сосчитать… одной, сударь, своею душой без двух тридцать тягол его графскому сиятельству справляю, во как!
— Что станешь с ним, сударь, делать! Жил-жил, все радовался, а теперь вот ко гробу мне-ка уж время, смотри, какая у нас оказия вышла! И чего еще я, сударь, боюсь: Аким-то Кузьмич человек ноне вольной, так Кузьма-то Акимыч, пожалуй,
в купцы его выпишет, да и деньги-то мои все к нему перетащит… А ну, как он
в ту пору, получивши деньги-то, отцу вдруг скажет:"Я, скажет, папынька, много вами доволен, а денежки, дескать, не ваши, а мои… прощайте, мол, папынька!"Поклонится ему, да и вон пошел!
— Уговорила меня, сударь, к себе тутошняя одна помещица к ней переселиться:"
Живите, говорит, при мне, душенька Марья Петровна, во всем вашем спокойствии; кушать, говорит, будете с моего стола; комната вам будет особенная; платьев
в год два ситцевых и одно гарнитуровое, а занятия ваши будут самые благородные".
Живновский. У меня дело верное.
Жил я, знаете,
в Воронежской губернии,
жил и, можно сказать, бедствовал! Только Сашка Топорков — вот, я вам доложу, душа-то! — «скатай-ко, говорит,
в Крутогорск; там, говорит, винцо тенериф есть — так это точно мое почтение скажешь!» — ну, я и приехал!
Живновский. Однако
жив самом деле сиятельный-то князь что-то долго поворачивается! У меня, значит, и
в животе уж дрожки проехали — не мешало бы, знаете, выпить и закусить… А вы, чай, с Настоем Ерофеичем тоже знакомы?
Живновский. Надо, надо будет скатать к старику; мы с Гордеем душа
в душу
жили… Однако как же это? Ведь Гордею-то нынче было бы под пятьдесят, так неужто дедушка его до сих пор на службе состоит? Ведь старику-то без малого сто лет, выходит. Впрочем, и то сказать, тогда народ-то был какой! едрёный, коренастый! не то что нынче…
А ну-ка, паренек, вот ты востёр больно; расскажи-кась нам, как это нам с тобой,
в малолетствии без отца-матери век
прожить,
в чужих людях горек хлеб снедаючи, рукавом слезы утираючи?..
Эка, подумаешь, приключилась над нами штука!
жили мы доселе словно
в девичестве, горя не ведали, а теперь во куда дело-то пошло!
Ижбурдин. А кто его знает! мы об таком деле разве думали? Мы вот видим только, что наше дело к концу приходит, а как оно там напредки выдет — все это
в руце божией… Наше теперича дело об том только думать, как бы самим-то нам
в мире
прожить, беспечальну пробыть. (Встает.) Одначе, мы с вашим благородием тутотка забавляемся, а нас, чай, и бабы давно поди ждут… Прощенья просим.
Что нужды, что подготовительные работы к ним смочены слезами и кровавым потом; что нужды, что не одно, быть может, проклятие сорвалось с уст труженика, что горьки были его искания, горьки нужды, горьки обманутые надежды: он
жил в это время, он ощущал себя человеком, хотя и страдал…
Да; жалко, поистине жалко положение молодого человека, заброшенного
в провинцию! Незаметно, мало-помалу, погружается он
в тину мелочей и, увлекаясь легкостью этой жизни, которая не имеет ни вчерашнего, ни завтрашнего дня, сам бессознательно делается молчаливым поборником ее. А там подкрадется матушка-лень и так крепко сожмет
в своих объятиях новобранца, что и очнуться некогда. Посмотришь кругом: ведь
живут же добрые люди, и
живут весело — ну, и сам станешь
жить весело.
О, вы, которые
живете другою, широкою жизнию, вы, которых оставляют
жить и которые оставляете
жить других, — завидую вам! И если когда-нибудь придется вам горько и вы усомнитесь
в вашем счастии, вспомните, что есть иной мир, мир зловоний и болотных испарений, мир сплетен и жирных кулебяк — и горе вам, если вы тотчас не поспешите подписать удовольствие вечному истцу вашей жизни — обществу!
Муж этот еще
жив, но он куда-то услан за дурные дела, и нет сомнения, что это обстоятельство имеет большой вес
в том сострадании, которое чувствует Палагея Ивановна к «несчастненьким».
Чистая идея — это нечто существующее an und für sich, [
в себе и для себя (нем.).] вне всяких условий, вне пространства, вне времени; она может
жить и развиваться сама из себя: скажите же на милость, зачем ей, при таких условиях, совершенно обеспечивающих ее существование, натыкаться на какого-нибудь безобразного Прошку, который может даже огорчить ее своим безобразием?
Надо
пожить между них,
в этом безобразии, вот как мы с вами
живем, побывать на всех этих сходках, отведать этой яичницы — тогда другое запоешь. Самобытность! просвещение! Скажите на милость, зачем нам тревожить их? И если они так любят отдыхать, не значит ли это que le sommeil leur est doux? [что сон им сладок? (франц.)]
— Итак, вы тоже удостоились побывать
в Крутогорске, — сказал он мне, —
поживите, подивите у нас! Это, знаете, вас немножко расхолодит.
— Если вы
поживете в провинции, то поймете и убедитесь
в совершенстве, что самая большая польза, которую можно здесь сделать, заключается
в том, чтобы делать ее как можно меньше. С первого раза вам это покажется парадоксом, но это действительно так.
— Нет еще, княжна, — отвечал Корепанов, — Николай Иваныч покамест более познакомился со мной, нежели с здешним обществом… Впрочем, здешнее общество осязательно изобразить нельзя:
в него нужно самому втравиться, нужно самому
пожить его жизнью, чтоб узнать его. Здешнее общество имеет свой запах, а свойство запаха, как вам известно, нельзя объяснить человеку, который никогда его не обонял.
Прошло уж лет пятнадцать с тех пор, как мы не видались, и я совершенно нечаянно, находясь по службе
в Песчанолесье, узнал, что Лузгин
живет верстах
в двадцати от города
в своей собственной усадьбе.