«Губернские очерки» (Салтыков-Щедрин М. Е., 1857) по всей классике
Брали мы, правда, что брали — кто богу не грешен, царю не виноват? да ведь и то сказать, лучше, что ли, денег-то не брать, да и дела не делать? как возьмешь, оно и работать как-то сподручнее, поощрительнее. А нынче, посмотрю я, всё разговором занимаются, и всё больше насчет этого бескорыстия, а дела не видно, и мужичок — не слыхать, чтоб поправлялся, а кряхтит да охает пуще прежнего.
И все это ласковым словом, не то чтоб по зубам да за волосы: „Я, дескать, взяток не беру, так вы у меня знай, каков я есть окружной!“ — нет, этак лаской да жаленьем, чтоб насквозь его, сударь, прошибло!
— Вы, братцы, этого греха и на душу не берите, — говорит бывало, — за такие дела и под суд попасть можно. А вы мошенника-то откройте, да и себя не забывайте.
А нынче что! нынче, пожалуй, говорят, и с откупщика не бери. А я вам доложу, что это одно только вольнодумство. Это все единственно, что деньги на дороге найти, да не воспользоваться… Господи!»
— То-то же! смотри, чтоб у меня теперь лошади… ни-ни… никуда… понимаешь! даже на пожар не сметь… слышишь? везде брать обывательских, даже для барышень!..
Когда ему подавали кушанье (а подавали ему всегда последнему), Федор никогда не забывал толкнуть его в плечо, если Кшецынский, по его мнению, недостаточно проворно брал кушанье.
По мере большего плутовства, Порфирий Петрович все большее и большее снискивал уважение от своих сослуживцев и сограждан. «Ну, что ж, что он берет! — говорили про него, — берет, да зато дело делает; за свой, следственно, труд берет».
В то самое время, как взяточник снимает с бедняка последний кафтан, из задней декорации вдруг является рука, которая берет взяточника за волосы и поднимает наверх…
"Ты, хозяюшка молодая, и вы, детки малые! упокойте вы старицу божию, старицу божию, странницу убогую!"–"Отдохни ты здесь, Федосьюшка! услади, свет-Пахомовна, душу твою гласами архангельскиими, утоли твой глад от ества небесного!"И брала свет-Пахомовну за руки хозяйка младая, в большое место ее сажала, нозе ее умывала, питьями медвяными, ествами сладкими потчевала.
Рыбушкин. Цыц, Машка! я тебе говорю цыц! Я тебя знаю, я тебя вот как знаю… вся ты в мать, в Палашку, чтоб ей пусто было! заела она меня, ведьма!.. Ты небось думаешь, что ты моя дочь! нет, ты не моя дочь; я коллежский регистратор, а ты титулярного советника дочь… Вот мне его и жалко; я ему это и говорю… что не бери ты ее, Сашка, потому она как есть всем естеством страмная, вся в Палагею… в ту… А ты, Машка, горло-то не дери, а не то вот с места не сойти — убью; как муху, как моль убью…
Странная, однако ж, вещь! Слыл я, кажется, когда-то порядочным человеком, водки в рот не брал, не наедался до изнеможения сил, после обеда не спал, одевался прилично, был бодр и свеж, трудился, надеялся, и все чего-то ждал, к чему-то стремился… И вот в какие-нибудь пять лет какая перемена! Лицо отекло и одрябло; в глазах светится собачья старость; движения вялы; словесности, как говорит приятель мой, Яков Астафьич, совсем нет… скверно!
И зато с каким трепетом берет он в руки бумажку, очинивает ножичком перышко, как работает его миниятюрное воображеньице, как трудится его крохотная мысль, придумывая каждое слово, каждое выраженьице замысловатого отношеньица, в котором должны быть умещены громаднейшие помыслы, величайшие начинания, необъятнейшие планы!
Хозяин, простирая длань по направлению к закуске, скачала словесно уговаривает его вкусить от плода хлебного, но сиделец, как видно, оказывает сопротивление, потому что негоциант берет его за руку и силой подводит к столу.
Я сам терпеть не могу взяточничества — фуй, мерзость! Взятки опять-таки берут только Фейеры да Трясучкины, а у нас на это совсем другой взгляд. У нас не взятки, а администрация; я требую только должного, а как оно там из них выходит, до этого мне дела нет. Моя обязанность только исчислить статьи гоньба там, что ли, дорожная повинность, рекрутство… Tout cela doit rapporter.
— Я полагаю, что это от того происходит, что ты представляешь себе жизнь слишком в розовом цвете, что ты ждешь от нее непременно чего-то хорошего, а между тем в жизни требуется труд, и она дает не то, чего от нее требуют капризные дети, а только то, что берут у нее с боя люди мужественные и упорные.
В ту пору вот, как исправлять-то ее примались, так плотник Осип начал накаты было рубить: такие ли здоровенные, что, слышь, и топор не берет, а нутро-то у бревна словно желток желтое скипелось… во как отцы-то наши на долгие века строились, словно чуяли, что и про нас будет надобе…
Взяток я не брал, вина тоже не знал. По летам моим, интересных дел в заведываньи у меня не бывало, а к вину тоже наклонности никогда не имел, да и жалованье у нас самое маленькое.
Вас вот, ваше высокоблагородие, оно, может, и рассмешит, как рассказать вам, каким манером лекарь наш, в холеру, мужичков с одним сифоном лечить ездил, да по двугривенному с души отступного брал, а нас оно и не смешит, потому как мы к эвтому делу уж сызмальства привычны.
— Что ж, видно, уж господу богу так угодно; откупаться мне, воля ваша, нечем; почему как и денег брать откуда не знаем. Эта штука, надзор, самая хитрая — это точно! Платишь этта платишь — ин и впрямь от своих делов отставать приходится. А ты, ваше благородие, много ли получить желаешь?
— Ишь ты, голова, как человек-от дурашлив бывает! вон он в купцы этта вылез, денег большое место нагреб, так и на чай-то уж настоящего дать не хочет!.. Да ты что ж брал-то?
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница болит, я обленился; а должности мне поважнее не дадут; я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться с Красноносовым да Самосвистовым.
Хорошо, выходит этот обер-вор: тоже вздумал учить меня: «Это разбой!» — «Разбой, говорю, не тот делает, кто берет провиант, чтобы кормить своих солдат, а тот кто берет его, чтобы класть в карман!» Хорошо.
— Да как же, матушка барышня. Я уж не знаю, что мне с этими архаровцами и делать. Слов моих они не слушают, драться с ними у меня силушки нет, а они всё тащат, всё тащат: кто что зацепит, то и тащит. Придут будто навестить, чаи им ставь да в лавке колбасы на книжечку бери, а оглянешься — кто-нибудь какую вещь зацепил и тащит. Стану останавливать, мы, говорят, его спрашивали. А его что спрашивать! Он все равно что подаруй бесштанный. Как дитя малое, все у него бери.
Вы не умеете делать того, что я умею, и нанимаете меня: я и назначаю цену десять, двадцать процентов, которые и беру с подрядчика; не хотите вы давать нам этой цены, — не давайте, берите — кого хотите, не инженеров, и пусть они делают вам то, что мы!
Писатель — обреченный; он поставлен в мире для того, чтобы обнажать свою душу перед теми, кто голоден духовно. Народ собирает по капле жизненные соки для того, чтобы произвести из своей среды всякого, даже некрупного писателя. И писатель становится добычей толпы; обнищавшие души молят, просят, требуют, берут у него обратно эти жизненные соки сторицею.