Неточные совпадения
Держит она себя грозно; единолично и бесконтрольно управляет обширным головлевским имением,
живет уединенно, расчетливо, почти скупо, с соседями дружбы не водит, местным властям доброхотствует, а от детей требует, чтоб они
были в таком у нее послушании, чтобы при каждом поступке спрашивали себя: что-то об этом маменька скажет?
И припомнились ей при этом многознаменательные подробности того времени, когда она еще
была «тяжела» Порфишей.
Жил у них тогда в доме некоторый благочестивый и прозорливый старик, которого называли Порфишей-блаженненьким и к которому она всегда обращалась, когда желала что-либо провидеть в будущем. И вот этот-то самый старец, когда она спросила его, скоро ли последуют роды и кого-то Бог даст ей, сына или дочь, — ничего прямо ей не ответил, но три раза прокричал петухом и вслед за тем пробормотал...
— Важно! — говорит он, — сперва
выпили, а теперь трубочки покурим! Не даст, ведьма, мне табаку, не даст — это он верно сказал. Есть-то даст ли? Объедки, чай, какие-нибудь со стола посылать
будет! Эхма!
были и у нас денежки — и нет их!
Был человек — и нет его! Так-то вот и все на сем свете! сегодня ты и сыт и пьян,
живешь в свое удовольствие, трубочку покуриваешь…
Вот дяденька Михаил Петрович (в просторечии «Мишка-буян»), который тоже принадлежал к числу «постылых» и которого дедушка Петр Иваныч заточил к дочери в Головлево, где он
жил в людской и
ел из одной чашки с собакой Трезоркой.
— Покуда —
живи! — сказала она, — вот тебе угол в конторе, пить-есть
будешь с моего стола, а на прочее — не погневайся, голубчик! Разносолов у меня от роду не бывало, а для тебя и подавно заводить не стану. Вот братья ужо приедут: какое положение они промежду себя для тебя присоветуют — так я с тобой и поступлю. Сама на душу греха брать не хочу, как братья решат — так тому и
быть!
— Да замолчи, Христа ради… недобрый ты сын! (Арина Петровна понимала, что имела право сказать «негодяй», но, ради радостного свидания, воздержалась.) Ну, ежели вы отказываетесь, то приходится мне уж собственным судом его судить. И вот какое мое решение
будет: попробую и еще раз добром с ним поступить: отделю ему папенькину вологодскую деревнюшку, велю там флигелечек небольшой поставить — и пусть себе
живет, вроде как убогого, на прокормлении у крестьян!
— Ну нет, это дудки! И на порог к себе его не пущу! Не только хлеба — воды ему, постылому, не вышлю! И люди меня за это не осудят, и Бог не накажет. На-тко! дом
прожил, имение
прожил — да разве я крепостная его, чтобы всю жизнь на него одного припасать? Чай, у меня и другие дети
есть!
— Так… так… знала я, что ты это присоветуешь. Ну хорошо. Положим, что сделается по-твоему. Как ни несносно мне
будет ненавистника моего всегда подле себя видеть, — ну, да видно пожалеть обо мне некому. Молода
была — крест несла, а старухе и подавно от креста отказываться не след. Допустим это,
будем теперь об другом говорить. Покуда мы с папенькой живы — ну и он
будет жить в Головлеве, с голоду не помрет. А потом как?
В Головлеве так в Головлеве ему
жить! — наконец сказала она, — окружил ты меня кругом! опутал! начал с того: как вам, маменька,
будет угодно! а под конец заставил-таки меня под свою дудку плясать!
— Маслица в лампадку занадобится или Богу свечечку поставить захочется — ан деньги-то и
есть! Так-то, брат! Живи-ко, брат, тихо да смирно — и маменька
будет тобой довольна, и тебе
будет покойно, и всем нам весело и радостно. Мать — ведь она добрая, друг!
Она совсем потеряла из виду, что подле нее, в конторе,
живет существо, связанное с ней кровными узами, существо, которое,
быть может, изнывает в тоске по жизни.
— Доктора!! кабы ему месяц назад заволоку здоровенную соорудить —
был бы
жив!
—
Был милостив, мой друг, а нынче нет! Милостив, милостив, а тоже с расчетцем:
были мы хороши — и нас царь небесный жаловал; стали дурны — ну и не прогневайтесь! Уж я что думаю: не бросить ли все за добра ума. Право! выстрою себе избушку около папенькиной могилки, да и
буду жить да поживать!
— Прошлого года, как еще покойник папенька
был жив, — продолжала мечтать Арина Петровна, — сидела я у себе в спаленке одна и вдруг слышу, словно мне кто шепчет: съезди к чудотворцу! съезди к чудотворцу! съезди к чудотворцу!.. да ведь до трех раз!
— Ты, может
быть, думаешь, что я смерти твоей желаю, так разуверься, мой друг! Ты только
живи, а мне, старухе, и горюшка мало! Что мне! мне и тепленько, и сытенько у тебя, и даже ежели из сладенького чего-нибудь захочется — все у меня
есть! Я только насчет того говорю, что у христиан обычай такой
есть, чтобы в ожидании предбудущей жизни…
— Нет, маменька. Хотел он что-то сказать, да я остановил. Нет, говорю, нечего об распоряжениях разговаривать! Что ты мне, брат, по милости своей, оставишь, я всему
буду доволен, а ежели и ничего не оставишь — и даром за упокой помяну! А как ему, маменька, пожить-то хочется! так хочется! так хочется!
Жила-жила простота, думали, что ей и веку не
будет, а она вдруг…
— Нет, и не отчаянные, а наука такая
есть. Будто бы человек сам собою…
Живет это, и вдруг — умер!
— Уж коли ты хочешь все знать, так я могу и ответ дать.
Жила я тут, покуда сын Павел
был жив; умер он — я и уезжаю. А что касается до сундуков, так Улитка давно за мной по твоему приказанью следит. А по мне, лучше прямо сказать матери, что она в подозрении состоит, нежели, как змея, из-за чужой спины на нее шипеть.
Чтоб как-нибудь скрыть в собственных глазах эту пустоту, она распорядилась немедленно заколотить парадные комнаты и мезонин, в котором
жили сироты («кстати, и дров меньше выходить
будет», — думала она при этом), а для себя отделила всего две комнаты, из которых в одной помещался большой киот с образами, а другая представляла в одно и то же время спальную, кабинет и столовую.
Вообще она
жила, как бы не участвуя лично в жизни, а единственно в силу того, что в этой развалине еще хоронились какие-то забытые концы, которые надлежало собрать, учесть и подвести итоги. Покуда эти концы
были еще налицо, жизнь шла своим чередом, заставляя развалину производить все внешние отправления, какие необходимы для того, чтоб это полусонное существование не рассыпалось в прах.
Хотя же на скотном дворе и
жило несколько работников и работниц, но скотная изба отстояла от дома саженях в двадцати, и вызвать оттуда кого-нибудь
было делом далеко не легким.
Говорили обо всем: о том, какие прежде бывали урожаи и какие нынче бывают; о том, как прежде живали помещики и как нынче
живут; о том, что соль, что ли, прежде лучше
была, а только нет нынче прежнего огурца.
— И я про то же говорю. Коли захочет Бог — замерзнет человек, не захочет —
жив останется. Опять и про молитву надо сказать:
есть молитва угодная и
есть молитва неугодная. Угодная достигает, а неугодная — все равно, что она
есть, что ее нет. Может, дяденькина-то молитва неугодная
была — вот она и не достигла.
— Ах, Петька, Петька! — говорил он, — дурной ты сын! нехороший! Ведь вот что набедокурил… ах-ах-ах! И что бы, кажется,
жить потихоньку да полегоньку, смирненько да ладненько, с папкой да бабушкой-старушкой — так нет! Фу-ты! ну-ты! У нас свой царь в голове
есть! своим умом
проживем! Вот и ум твой! Ах, горе какое вышло!
«Старушка крепунька! — мечталось ему иногда, — не
проживет она всего — где
прожить! В то время, как она нас отделяла, хороший у нее капитал
был! Разве сироткам чего не передала ли — да нет, и сироткам не много даст!
Есть у старушки деньги,
есть!»
— Зачем нанимать? свои лошади
есть! Ты, чай, не чужая! Племяннушка… племяннушкой мне приходишься! — всхлопотался Порфирий Владимирыч, осклабляясь «по-родственному», — кибиточку… парочку лошадушек — слава те Господи! не пустодомом
живу! Да не поехать ли и мне вместе с тобой! И на могилке бы побывали, и в Погорелку бы заехали! И туда бы заглянули, и там бы посмотрели, и поговорили бы, и подумали бы, чту и как… Хорошенькая ведь у вас усадьбица, полезные в ней местечки
есть!
— А мы
было думали, что вы к нам вернетесь! с нами
поживете! — молвил Федулыч.
— И в город поедем, и похлопочем — все в свое время сделаем. А прежде — отдохни,
поживи! Слава Богу! не в трактире, а у родного дяди
живешь! И
поесть, и чайку попить, и вареньицем полакомиться — всего вдоволь
есть! А ежели кушанье какое не понравится — другого спроси! Спрашивай, требуй! Щец не захочется — супцу подать вели! Котлеточек, уточки, поросеночка… Евпраксеюшку за бока бери!.. А кстати, Евпраксеюшка! вот я поросеночком-то похвастался, а хорошенько и сам не знаю,
есть ли у нас?
— И я тоже хотел тебе сказать. Поселись-ко у меня.
Будем жить да поживать — еще как заживем-то!
Бывают минуты, когда человек, который дотоле только существовал, вдруг начинает понимать, что он не только воистину
живет, но что в его жизни
есть даже какая-то язва.
— Вот если б я кого-нибудь обидел, или осудил, или дурно об ком-нибудь высказался — ну, тогда точно! можно бы и самого себя за это осудить! А то чай
пить, завтракать, обедать… Христос с тобой! да и ты, как ни прытка, а без пищи не
проживешь!
— Стало
быть, вы хоть и вместе
живете, а на самом-то деле все-таки одни?
— А что ж, барышня! вы бы и заправду с нами
пожили! может
быть, они бы и посовестились при вас!
— Чтоб я могла здесь остаться, это вы напрасно даже предполагаете. А вот, что скучно в Головлеве — это так. И чем дольше вы
будете здесь
жить, тем
будет скучнее.
— Я когда у батюшки
жила, тощбя-претощбя
была. А теперь — ишь какая! печь печью сделалась! Скука-то, стало
быть, впрок идет!
— Сама сказала, что неделю
поживешь, — ну, и
поживи! — говорил он. — Что тебе! не за квартиру платить — и без платы милости просим! И чайку попить, и покушать — все, чего тебе вздумается, все
будет!
Обстановка, в которой
жил воплинский батюшка,
была очень убогая.
— Вот мы и
живем таким родом. Прежде хоть в надежде
были, а нынче и совсем без надежды остаемся. Иногда служить не на чем: ни просфор, ни красного вина. А об себе уж и не говорим.
— Нет, я здесь
жить не
буду.
«И что бы ей стоило крошечку погодить, — сетовал он втихомолку на милого друга маменьку, — устроила бы все как следует, умнехонько да смирнехонько — и Христос бы с ней! Пришло время умирать — делать нечего! жалко старушку, да коли так Богу угодно, и слезы наши, и доктора, и лекарства наши, и мы все — всё против воли Божией бессильно!
Пожила старушка, попользовалась! И сама барыней век
прожила, и детей господами оставила!
Пожила, и
будет!»
— Вот уж правду погорелковская барышня сказала, что страшно с вами. Страшно и
есть. Ни удовольствия, ни радости, одни только каверзы… В тюрьме арестанты лучше
живут. По крайности, если б у меня теперича ребенок
был — все бы я забаву какую ни на
есть видела. А то на-тко!
был ребенок — и того отняли!
— Ты думаешь, Бог-то далеко, так он и не видит? — продолжает морализировать Порфирий Владимирыч, — ан Бог-то — вот он. И там, и тут, и вот с нами, покуда мы с тобой говорим, — везде он! И все он видит, все слышит, только делает вид, будто не замечает. Пускай, мол, люди своим умом
поживут; посмотрим,
будут ли они меня помнить! А мы этим пользуемся, да вместо того чтоб Богу на свечку из достатков своих уделить, мы — в кабак да в кабак! Вот за это за самое и не подает нам Бог ржицы — так ли, друг?
— Да, брат,
было и ваше времечко! попраздновали,
пожили! Всего
было у вас, и ржицы, и сенца, и картофельцу! Ну, да что уж старое поминать! я не злопамятен; я, брат, давно об жнеях позабыл, только так, к слову вспомнилось! Так как же ты говоришь, ржицы тебе понадобилось?
— И рад бы, голубчик, да сил моих нет. Кабы прежние силы, конечно, еще
пожил бы, повоевал бы. Нет! пора, пора на покой! Уеду отсюда к Троице-Сергию, укроюсь под крылышко угоднику — никто и не услышит меня. А уж мне-то как хорошо
будет: мирно, честно, тихо, ни гвалту, ни свары, ни шума — точно на небеси!
— Да, сперва «
были барышни», а потом отравились — только и всего. А я вот струсила,
жить захотела! к вам вот приехала! Ненадолго, не пугайтесь… умру!
Аннинька
проживала последние запасные деньги. Еще неделя — и ей не миновать
было постоялого двора, наравне с девицей Хорошавиной, игравшей Парфенису и пользовавшейся покровительством квартального надзирателя. На нее начало находить что-то вроде отчаяния, тем больше, что в ее номер каждый день таинственная рука подбрасывала записку одного и того же содержания: «Перикола! покорись! Твой Кукишев». И вот в эту тяжелую минуту к ней совсем неожиданно ворвалась Любинька.
Следующее лето
было ужасно. Мало-помалу сестер начали возить по гостиницам к проезжающим господам, и на них установилась умеренная такса. Скандалы следовали за скандалами, побоища за побоищами, но сестры
были живучи, как кошки, и все льнули, все желали
жить. Они напоминали тех жалких собачонок, которые, несмотря на ошпаривания, израненные, с перешибленными ногами, все-таки лезут в облюбованное место, визжат и лезут. Держать при театре подобные личности оказывалось неудобным.
Сверх того, Любинька
была рассудительна и как-то совершенно ясно сообразила, что
жить даже и расчета нет.
Иудушка в течение долгой пустоутробной жизни никогда даже в мыслях не допускал, что тут же, о бок с его существованием, происходит процесс умертвия. Он
жил себе потихоньку да помаленьку, не торопясь да Богу помолясь, и отнюдь не предполагал, что именно из этого-то и выходит более или менее тяжелое увечье. А, следовательно, тем меньше мог допустить, что он сам и
есть виновник этих увечий.