Неточные совпадения
Намеднись я с Крестьян Иванычем в Высоково на базар ездил, так он мне: «Как это вы, русские, лошадей своих так калечите? говорит, — неужто ж, говорит, ты не понимаешь,
что лошадь
твоя тебе хлеб дает?» Ну, а нам как этого не понимать?
— А позволь,
твое благородие, сказать,
что я еще думаю! — вновь заводит речь ямщик, — я думаю,
что мы против этих немцев очень уж просты — оттого и задачи нам нет.
— Сколько смеху у нас тут было — и не приведи господи! Слушай,
что еще дальше будет. Вот только немец сначала будто не понял, да вдруг как рявкнет: «Вор ты!» — говорит. А наш ему: «Ладно, говорит; ты, немец, обезьяну, говорят, выдумал, а я, русский, в одну минуту всю
твою выдумку опроверг!»
Он вдруг оборвал, словно чуя,
что незрящий взор отца Арсения покоится на нем. И действительно, взор этот как бы говорил: «Продолжай! добалтывайся!
твои будут речи, мои — перо и бумага». Поэтому очень кстати появился в эту минуту чайный прибор.
Зная
твое доброе сердце, я очень понимаю, как тягостно для тебя должно быть всех обвинять; но если начальство
твое желает этого, то
что же делать, мой друг! — обвиняй! Неси сей крест с смирением и утешай себя тем,
что в мире не одни радости, но и горести! И кто же из нас может сказать наверное,
что для души нашей полезнее: первые или последние! Я, по крайней мере, еще в институте была на сей счет в недоумении, да и теперь в оном же нахожусь.
Я никогда не была озабочена насчет
твоего будущего: я знаю,
что ты у меня умница. Поэтому меня не только не удивило, но даже обрадовало,
что ты такою твердою и верною рукой сумел начертить себе цель для предстоящих стремлений. Сохрани эту твердость, мой друг! сохрани ее навсегда! Ибо жизнь без сего светоча — все равно
что утлая ладья без кормила и весла, несомая в бурную ночь по волнам океана au gre des vents. [по воле ветров (франц.)]
Ты пишешь,
что стараешься любить своих начальников и делать им угодное. Судя по воспитанию, тобою полученному, я иного и не ожидала от тебя. Но знаешь ли, друг мой, почему начальники так дороги
твоему сердцу, и почему мы все,tous tant que nous sommes, [все, сколько нас ни на есть (франц.)] обязаны любить данное нам от бога начальство? Прошу тебя, выслушай меня.
Но когда увидела,
что все это есть не
что иное, как обдуманный с
твоей стороны подход и
что впоследствии вновь эти люди в злоумышленников переименованы будут, опять утешилась.
Братец Григорий Николаич такой нынче истинный христианин сделался,
что мы смотреть на него без слез не можем. Ни рукой, ни ногой пошевелить не может, и
что говорит — не разберем. И ему мы
твое письмо прочитали, думая,
что, при недугах, оное его утешит, однако он, выслушав, только глаза шире обыкновенного раскрыл.
Вот о
чем надлежало бы
твоему Филаретову помнить.
Однако так как и генералу
твоему предики этого изувера понравились, то оставляю это на его усмотрение, тем больше
что, судя по письму
твоему, как там ни разглагольствуй в духе пророка Илии, а все-таки разглагольствиям этим один неизбежный конец предстоит.
Пишешь ты также,
что в деле
твоем много высокопоставленных лиц замешано, то признаюсь, известие это до крайности меня встревожило. Знаю,
что ты у меня умница и пустого дела не затеешь, однако не могу воздержаться, чтобы не сказать: побереги себя, друг мой! не поставляй сим лицам в тяжкую вину того,
что, быть может, они лишь по легкомыслию своему допустили! Ограничь свои действия Филаретовым и ему подобными!
Получив
твое письмо, так была им поражена,
что даже о братце Григории Николаиче забыла, который, за несколько часов перед тем, тихо, на руках у сестрицы Анюты, скончался.
Ты все сделал,
что доброму и усердному подчиненному сделать надлежало, — стало быть, совесть
твоя чиста.
Я не только на тебя не сержусь, но думаю,
что все это со временем еще к лучшему поправиться может. Так, например: отчего бы тебе немного погодя вновь перед генералом не открыться и не заверить его,
что все это от неопытности
твоей и незнания произошло? Генералы это любят, мой друг, и раскаивающимся еще больше протежируют!
Впрочем, предоставляю это
твоему усмотрению, потому
что хотя бы и хотела что-нибудь еще в поучение тебе сказать, но не могу: хлопот по горло.
— Я-то сержусь! Я уж который год и не знаю,
что за «сердце» такое на свете есть! На мужичка сердиться! И-и! да от кого же я и пользу имею, как не от мужичка! Я вот только тебе по-христианскому говорю: не вяжись ты с мужиком! не
твое это дело! Предоставь мне с мужика получать! уж я своего не упущу, всё до копейки выберу!
А"кандауровский барин"между тем плюет себе в потолок и думает,
что это ему пройдет даром. Как бы не так! Еще счастлив
твой бог,
что начальство за тебя заступилось,"поступков ожидать"велело, а то быть бы бычку на веревочке! Да и тут ты не совсем отобоярился, а вынужден был в Петербург удирать! Ты надеялся всю жизнь в Кандауровке, в халате и в туфлях, изжить, ни одного потолка неисплеванным не оставить — ан нет! Одевайся, обувайся, надевай сапоги и кати, неведомо зачем, в Петербург!
Когда давеча Николай Осипыч рассказывал, как он ловко мужичков окружил, как он и в С., и в Р. сеть закинул и довел людей до того,
что хоть задаром хлеб отдавай, — разве Осип Иваныч вознегодовал на него? разве он сказал ему:"Бездельник! помни,
что мужику точно так же дорога его собственность, как и тебе
твоя!"? Нет, он даже похвалил сына, он назвал мужиков бунтовщиками и накричал с три короба о вреде стачек, отнюдь, по-видимому, не подозревая,
что «стачку», собственно говоря, производил он один.
— Теперь, брат, не то,
что прежде! — говорили одни приезжие, — прежде, бывало, живешь ты в деревне, и никому нет дела, в потолок ли ты плюешь, химией ли занимаешься, или Поль де Кока читаешь! А нынче, брат, ау! Химию-то изволь побоку, а читай Поль де Кока, да ещё так читай, чтобы все
твои домочадцы знали,
что ты именно Поль де Кока, а не"Общепонятную физику"Писаревского читаешь!
— Наплевать мне на
твою поэзию, а ты бы вот об
чем подумал: Абруццские горы близко, страшные-то разговоры оставить бы надо!
— Послушай! Да какой же еще больше розни,
чем та, которая, по
твоим же словам, теперь идет! Ни собственности, ни нравственности. Французская болезнь…
чего хуже!
— Так
что же палка-то
твоя делает? отчего ж она никого не исправляет?
Да, Хрисашка еще слишком добр,
что он только поглядывает на
твою кубышку, а не отнимает ее. Если б он захотел, он взял бы у тебя всё: и кубышку, и Маремьяну Маревну на придачу. Хрисашка! воспрянь —
чего ты робеешь! Воспрянь — и плюнь в самую лохань этому идеологу кубышки! Воспрянь — и бери у него все: и жену его, и вола его, и осла его — и пусть хоть однажды в жизни он будет приведен в необходимость представить себе,
что у него своегоили ничего, или очень мало!
"Нет, не ври, а верное дело,
что я ничем
твоего попа не хуже… даже звание у нас с ним одно!
— Друг ты мой! а
что же друг-то
твой, Максим Александрыч? — воскликнула Марья Петровна, заключая в свои объятия возлюбленную внучку.
— А Максимушка-то
твой; бывают, Пашенька, мой друг, бывают такие озорники,
что жену готовы живую съесть, только бы деньги из нее вымучить!
Наконец и они приехали. Феденька, как соскочил с телеги, прежде всего обратился к Пашеньке с вопросом:"Ну,
что, а слюняй
твой где?"Петеньку же взял за голову и сряду три раза на ней показал, как следует ковырять масло. Но как ни спешил Сенечка, однако все-таки опоздал пятью минутами против младших братьев, и Марья Петровна, в радостной суете, даже не заметила его приезда. Без шума подъехал он к крыльцу, слез с перекладной, осыпал ямщика укоризнами и даже пригрозил отправить к становому.
Сенечка мой милый! это все
твое!"То представлялось ему,
что и маменька умерла, и братья умерли, и Петенька умер, и даже дядя, маменькин брат, с которым Марья Петровна была в ссоре за то,
что подозревала его в похищении отцовского духовного завещания, и тот умер; и он, Сенечка, остался общим наследником…
— Это все ты, тихоня, мутишь! Вижу я тебя, насквозь тебя вижу! ты думаешь, на глупенькую напал? ты думаешь,
что вот так сейчас и проведешь! так нет, ошибаешься, друг любезный, я все
твои прожекты и вдоль и поперек знаю… все вижу, все вижу, любезный друг!
"Я получил
твое письмо, chere petite mere. Comme modele de style — c'est un chef-d'oeuvre, [Как образец стиля — это шедевр (франц.)] но, к сожалению, я должен сказать,
что ты, по крайней мере, на двадцать лет отстала от века.
Не думай, однако ж, petite mere,
что я сержусь на тебя за
твои нравоучения и обижен ими. Во-первых, я слишком bon enfant, [паинька (франц.)] чтоб обижаться, а во-вторых, я очень хорошо понимаю,
что в
твоем положении ничего другого не остается и делать, как морализировать. Еще бы! имей я ежедневно перед глазами Butor'a, я или повесился бы, или такой бы aperГu de morale настрочил,
что ты только руками бы развела!
Конечно, это еще немного (я уверен даже,
что ты найдешь в этом подтверждение
твоих нравоучений), но я все-таки продолжаю думать,
что ежели мои поиски и не увенчиваются со скоростью телеграфного сообщения, то совсем не потому,
что я не пускаю в ход"aperГus historiques et litteraires", [исторических и литературных рассуждений (франц.)] а просто потому,
что, по заведенному порядку, никакое представление никогда с пятого акта не начинается.
Ротмистр, в
твоем описании, выходит очень смешон. И я уверена,
что Полина вместе с тобой посмеялась бы над этим напомаженным денщиком, если б ты пришел с своим описанием в то время, когда борьба еще была возможна для нее. Но я боюсь,
что роковое решение уж произнесено, такое решение, из которого нет другого выхода, кроме самого безумного скандала.
Но этого мало,
что она не разорвет: она едва ли даже решится обмануть его в
твою пользу.
Ты просто бесишь меня. Я и без того измучен, почти искалечен дрянною бабенкою, а ты еще пристаешь с своими финесами да деликатесами, avec tes blagues? [со своими шутками (франц.)] Яраскрываю
твое письмо, думая в нем найти дельныйсовет, а вместо того, встречаю описания каких-то «шелковых зыбей» да «masses de soies et de dentelles». Connu, ma chere! [массы шелка и кружев. Знаем мы все это, дорогая! (франц.)] Спрашиваю тебя: на кой черт мне все эти dentell'и, коль скоро я не знаю,
что они собою прикрывают!
Наталья Кирилловна,
твоя мать, а моя жена, вчерашнего числа в ночь бежала, предварительно унеся из моего стола (посредством подобранного ключа) две тысячи рублей. Пишет, будто бы для свидания с Базеном бежит, я же наверно знаю,
что для канканов в Closerie des lilas. [Сиреневой беседке (франц.)] Но я не много о том печалюсь, а трепещу только, как бы, навешавшись в Париже досыта, опять не воротилась ко мне.
— Да, родной мой, благодаря святым его трудам. И вот как удивительно все на свете делается! Как я его, глупенькая, боялась — другой бы обиделся, а он даже не попомнил! Весь капитал прямо из рук в руки мне передал! Только и сказал:"Машенька! теперь я вижу по всем поступкам
твоим,
что ты в состоянии из моего капитала сделать полезное употребление!"
— А вот
что, мой друг. Признаюсь, я очень, даже очень в
твое дело вникала. И могу сказать одно: жаль,
что ты «Кусточки» в то время крестьянам отдал! И Савва Силыч говорил:"Испортил братец все свое имение".
— В том-то и дело, друг мой,
что крестьянам эта земля нужна — в этом-то и выгода
твоя! А владели ли они или не владели — это всегда обделать было можно: Савва Силыч с удовольствием бы для родного похлопотал. Не отдай ты эти «Кусточки» — ведь цены бы теперь
твоему имению не было!
— Позволь, душа моя! Как ни остроумно
твое сближение, но ты очень хорошо знаешь,
что юридическая часть и танцевальная — две вещи разные.
Твоя мать, желая видеть в тебе юриста, совсем не имела в виду давать пищи
твоему остроумию. Ты отлично понимаешь это.
— А я, мой друг, так-таки и не читала ничего
твоего. Показывал мне прошлою зимой Филофей Павлыч в ведомостях объявление,
что книга
твоя продается, — ну, и сбиралась всё выписать, даже деньги отложила. А потом, за тем да за сем — и пошло дело в длинный ящик! Уж извини, Христа ради, сама знаю,
что не по-родственному это, да уж…
— Очень просто. Вот ты своим хозяйством занимаешься, а предположи,
что необходимость заставляла бы тебя, в то же время, уроки танцеванья давать; ведь хозяйство
твое потерпело бы от этого, не так ли?
— Помни,
что Коронат все-таки выполнит свое намерение,
что упорство
твое, в сущности, ничего не изменит,
что оно только введет в существование
твоего сына элемент нужды и
что это несомненно раздражит его характер и отзовется на всей его дальнейшей жизни!
— Но ведь это логически выходит из всех
твоих заявлений! Подумай только: тебя спрашивают, имеет ли право француз любить свое отечество? а ты отвечаешь:"Нет, не имеет, потому
что он приобрел привычку анализировать свои чувства, развешивать их на унцы и граны; а вот чебоксарец — тот имеет, потому
что он ничего не анализирует, а просто идет в огонь и в воду!"Стало быть, по-твоему, для патриотизма нет лучшего помещения, как невежественный и полудикий чебоксарец, который и границ-то своего отечества не знает!
— Так
что, если, например, ты признаешь себя относительно меня и Тебенькова более нравственным организмом, то ты имеешь право просветлять нас по всей
твоей воле?
— Позволь на этот раз несколько видоизменить формулу моего положения и ответить на
твой вопрос так: я не знаю, должныли сербы и болгары любить Турецкую империю, но я знаю,
что Турецкая империя имеет правозаставить болгар и сербов любить себя. И она делает это, то есть заставляетнастолько, насколько позволяет ей собственная состоятельность.
А какое же, спрашиваю,
твое положение?"–"А такое, говорит, положение,
что хоша я по просьбе князя Павла Павлыча сюда сослан, а он сам — беспременно мой сын!"–"
Каждый смотрит на каждого вопрошающим взглядом, словно хочет сказать:"А
что, брат, уж не
твоя ли?"