Мне было стыдно. Я смотрел на долину Прегеля и весь горел.
Не страшно было, а именно стыдно. Меня охватывала беспредметная тоска, желание метаться, биться головой об стену. Что-то вроде бессильной злобы раба, который всю жизнь плясал и пел песни, и вдруг, в одну минуту, всем существом своим понял, что он весь, с ног до головы, — раб.
Неточные совпадения
Разбогател он
страшно и уже
не сколачивал по копеечке, а прямо орудовал.
Во-первых, он, как говорится, toujours a cheval sur les principes; [всегда
страшно принципиален (франц.)] во-вторых,
не прочь от «святого» и выражается о нем так: «convenez cependant, mon cher, qu'il у a quelque chose que notre pauvre raison refuse d'approfondir», [однако согласитесь, дорогой, есть вещи, в которые наш бедный разум отказывается углубляться (франц.)] и, в-третьих, пишет и монологи и передовые статьи столь неослабно, что никакой Оффенбах
не в силах заставить его положить оружие, покуда существует хоть один несраженный враг.
—
Страшно! — продолжал он между тем, —
не за нихстрашно (les pauvres, elles ont l'air si content en debitant leurs mesquineries, qu'il serait inutile de les plaindre! [бедняжки, они с таким довольным видом излагают свои скудные мысли, что было бы бесполезно их жалеть! (франц.)]), но за женщину!
— Уйдешь ли ты в баню, мерзавец! — крикнула наконец Марья Петровна, но таким голосом, что Сенечке стало
страшно. И долго потом волновалась Марья Петровна, и долго разговаривала о чем-то сама с собой, и все повторяла:"Лишу! ну, как бог свят лишу я этого подлеца наследства! и перед богом
не отвечу!"С своей стороны, Сенечка хоть и пошел в баню, но
не столько мылся в ней, сколько размышлял:"Господи, да отчего же я всем угодил, всем заслужил, только маменьке Марье Петровне ничем угодить и заслужить
не могу!"
— А хоть бы затем, чтоб вы
не смотрели так, как сейчас на меня смотрели. Vous avez des regards de conquerant qui sont on ne peut plus compromettants… ah, oui! [У вас
страшно компрометирующий взгляд победителя… да, да! (франц.)]
Таким образом, он прочитал мне целый ряд «записок», в которых, с государственной точки зрения, мужик выказывался опутанным такою сетью всевозможных опасностей, что если б из тех же «записок»
не явствовало, что, в лице моего собеседника, мужик всегда найдет себе верную и скорую помощь, а следовательно, до конца погибнуть
не может, то мне сделалось бы
страшно.
Потом свою вахлацкую, // Родную, хором грянули, // Протяжную, печальную, // Иных покамест нет. // Не диво ли? широкая // Сторонка Русь крещеная, // Народу в ней тьма тём, // А ни в одной-то душеньке // Спокон веков до нашего // Не загорелась песенка // Веселая и ясная, // Как вёдреный денек. // Не дивно ли?
не страшно ли? // О время, время новое! // Ты тоже в песне скажешься, // Но как?.. Душа народная! // Воссмейся ж наконец!
Катерина. Как, девушка, не бояться! Всякий должен бояться. Не то страшно, что убьет тебя, а то, что смерть тебя вдруг застанет, как ты есть, со всеми твоими грехами, со всеми помыслами лукавыми. Мне умереть
не страшно, а как я подумаю, что вот вдруг я явлюсь перед Богом такая, какая я здесь с тобой, после этого разговору-то, вот что страшно. Что у меня на уме-то! Какой грех-то! страшно вымолвить!
Неточные совпадения
И
страшно ей; и торопливо // Татьяна силится бежать: // Нельзя никак; нетерпеливо // Метаясь, хочет закричать: //
Не может; дверь толкнул Евгений, // И взорам адских привидений // Явилась дева; ярый смех // Раздался дико; очи всех, // Копыта, хоботы кривые, // Хвосты хохлатые, клыки, // Усы, кровавы языки, // Рога и пальцы костяные, // Всё указует на нее, // И все кричат: мое! мое!
Татьяна, по совету няни // Сбираясь ночью ворожить, // Тихонько приказала в бане // На два прибора стол накрыть; // Но стало
страшно вдруг Татьяне… // И я — при мысли о Светлане // Мне стало
страшно — так и быть… // С Татьяной нам
не ворожить. // Татьяна поясок шелковый // Сняла, разделась и в постель // Легла. Над нею вьется Лель, // А под подушкою пуховой // Девичье зеркало лежит. // Утихло всё. Татьяна спит.
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а
не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям
страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах,
не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе,
страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
А между тем появленье смерти так же было
страшно в малом, как
страшно оно и в великом человеке: тот, кто еще
не так давно ходил, двигался, играл в вист, подписывал разные бумаги и был так часто виден между чиновников с своими густыми бровями и мигающим глазом, теперь лежал на столе, левый глаз уже
не мигал вовсе, но бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением.