— Да все то же. Вино мы с ним очень достаточно любим. Да не зайдете ли к нам, сударь: я здесь, в Европейской гостинице, поблизности, живу. Марью Потапьевну увидите; она же который день ко мне пристает: покажь да покажь ей господина Тургенева. А он, слышь, за границей. Ну, да ведь и вы писатель — все одно, значит. Э-эх! загоняла меня совсем молодая сношенька! Вот к французу послала, прическу новомодную сделать велела, а сама с «калегвардами» разговаривать осталась.
— Да вот, Осип Иваныч, хотим вам на Марью Потапьевну пожаловаться! никакого хорошего разговору не допускает! сразу так оборвет — хоть на Кавказ переводись, — ответил один юный корнет, с самым легким признаком усов, совсем-совсем херувим.
И останется он постоянным жителем города С.-Петербурга, и наймет себе девицу Сузетту, а Марью Потапьевну шлет в К., в жертву издевкам Анны Ивановны и семьи Николая Осиповича…
В своем обществе Митенька называл Марью Петровну ma bonne pate de mere [моя добрая матушка (франц.)] и очень трогательно рассказывал, как она там хозяйничает в деревне, чтоб прилично содержать своих детей.
Очевидно, что, при такой простоте обращения, только относительно щей дело могло принять оборот несколько затруднительный, но и тут обстоятельства выручили Марью Петровну, потому что Феденька, как воин, грубый, предпочел крапивные щи ленивым, и, вследствие этого, оказалось возможным полтарелки последних уделить Сенечке.
А Марья Петровна была довольна и счастлива. Все-то она в жизни устроила, всех-то детей в люди вывела, всех-то на дорогу поставила. Сенечка вот уж генерал — того гляди, губернию получит! Митенька — поди-ка, какой случай имеет! Феденька сам по себе, а Пашенька за хорошим человеком замужем! Один Петенька сокрушает Марью Петровну, да ведь надо же кому-нибудь и бога молить!
Ольга пошла в церковь и взяла с собою Марью. Когда они спускались по тропинке к лугу, обеим было весело. Ольге нравилось раздолье, а Марья чувствовала в невестке близкого, родного человека. Восходило солнце. Низко над лугом носился сонный ястреб, река была пасмурна, бродил туман кое-где, но по ту сторону на горе уже протянулась полоса света, церковь сияла, и в господском саду неистово кричали грачи.
Княгиня-то и отпустила с ними нашу Марью Николаевну, а то хоть бы и ехать-то ей не с кем: с одной горничной княгиня ее отпустить не желала, а сама ее везти не может, — по Москве, говорят, в карете проедет, дурно делается, а по здешним дорогам и жива бы не доехала…
Думает про невесту, думает про Веденеева, про тюленя́, про Морковникова, про Брайтона и про Марью Ивановну, но ни над чем не может остановиться, ни над каким предметом не может сосредоточиться…
С лёгкостью юноши он бежит через топкие мари, карабкается по скалам, пробирается сквозь стланиковые заросли, не чувствует ушибов, царапин на лице – всё подчинено этой страсти.
С лёгкостью юноши он бежит через топкие мари, карабкается по скалам, пробирается сквозь стланиковые заросли, не чувствует ушибов, царапин на лице – всё подчинено этой страсти.
Болотистыми марями и через каменные, скалистые нагромождения горных хребтов брели усталые путники.
По направлению к сопкам, среди которых выделялась своим острым верхом одна, похожая на маяк, расстилалась обширная марь, занесённая снегом.