Ярость мучителей твоих раздробится о твердь твою; и если предадут тебя смерти, осмеяны будут, а ты поживешь на памяти благородных душ до скончания веков.
Великий муж, коварства полный, Ханжа, и льстец, и святотать, Един ты в свет столь благотворный Пример великий мог подать. Я чту, Кромвель, в тебе злодея, Что, власть в руке своей имея, Ты твердь свободы сокрушил. Но научил ты в род и роды, Как могут мстить себя народы: Ты Карла на суде казнил…
На вече весь течет народ; Престол чугунный разрушает, Самсон как древле сотрясает Исполненный коварств чертог; Законом строит твердь природы, Велик, велик ты, дух свободы, Зиждителен, как сам есть бог!
Но если тщетной его был труд в преподавании правил тому, что более чувствовать должно, нежели твердить, — Ломоносов надежнейшие любящим российское слово оставил примеры в своих творениях. В них сосавшие уста сладости Цицероновы и Демосфеновы растворяются на велеречие. В них на каждой строке, на каждом препинании, на каждом слоге, почто не могу сказать при каждой букве, слышен стройный и согласный звон столь редкого, столь мало подражаемого, столь свойственного ему благогласия речи.
Людям, боровшимся с возникавшею истиной физической философии, казалось, что, признай они эту истину, — разрушается вера в Бога, в сотворение тверди, в чудо Иисуса Навина. Защитникам законов Коперника и Ньютона, Вольтеру, например, казалось, что законы астрономии разрушают религию, и он, как орудие против религии, употреблял законы тяготения.
Матрена. Ну, будет! Поговорил, и будет. Ступай спать! Мочи моей нет с тобой! Связать тебя да в сумасшедший дом! Как может небо падать, когда оно утвержденное. Сказано: твердь! Ступай спать! Ступай без разговору. Минуты с тобой покою нет.
Сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нем все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердях до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая с одной стороны высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность таким образом в одной и той же речи восходить до высоты, недоступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанию непонятливейшего человека, язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, какая ни пристала с чужеземным образованием, чтобы все те неясные к нам вместе звуки, неточные названья вещей — дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, — не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы к нему, уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеземным. Всё это еще орудия, ещё материалы, ещё глыбы, ещё в руде дорогие металлы, из которых выкуется иная, сильнейшая речь.