Неточные совпадения
Как быть! Надобно приняться за старину. От вас, любезный друг, молчком не отделаешься — и то уже совестно, что так долго откладывалось давнишнее обещание поговорить с вами
на бумаге об Александре Пушкине, как, бывало, говаривали мы об нем при первых наших встречах в доме Бронникова. [В доме Бронникова жил Пущин в Ялуторовске, куда приезжал в 1853–1856 гг. Е. И. Якушкин для свидания с отцом, декабристом И. Д. Якушкиным.] Прошу терпеливо и снисходительно слушать немудрый
мой рассказ.
Невольным образом в этом рассказе замешивается и собственная
моя личность; прошу не обращать
на нее внимания. Придется, может быть, и об Лицее сказать словечко; вы это простите, как воспоминания, до сих пор живые! Одним словом, все сдаю вам, как вылилось
на бумагу. [Сообщения И. И. Пущина о том, как он осуществлял свое обещание Е. И. Якушкину, — в письмах к Н. Д. Пущиной и Е. И. Якушкину за 1858 г. № 225, 226, 228, 242 и др.]
Это замечание
мое до того справедливо, что потом даже, в 1817 году, когда после выпуска мы, шестеро, назначенные в гвардию, были в лицейских мундирах
на параде гвардейского корпуса, подъезжает к нам граф Милорадович, тогдашний корпусный командир, с вопросом: что мы за люди и какой это мундир?
Родные
мои тогда жили
на даче, а я только туда ездил: большую же часть Бремени проводил в городе, где у профессора Люди занимался разными предметами, чтоб недаром пропадало время до вступления
моего в Лицей.
Письма
мои передавались
на почту из нашего дома в Петербурге; я просил туда же адресоваться ко мне в случае надобности.
— Твои воспитанники не только снимают через забор
мои наливные яблоки, бьют сторожей садовника Лямина (точно, была такого рода экспедиция, где действовал
на первом плане граф Сильвестр Броглио, теперь сенатор Наполеона III [Это сведение о Броглио оказалось несправедливым; он был избран французскими филеленами в начальники и убит в Греции в 1829 году (пояснение И. И. Пущина).]), но теперь уж не дают проходу фрейлинам жены
моей».
Так точно, когда я перед самым выпуском лежал в больнице, он как-то успел написать мелом
на дощечке у
моей кровати...
Я нечаянно увидел эти стихи над
моим изголовьем и узнал исковерканный его почерк. Пушкин не сознавался в этом экспромте. [В изд. АН СССР — под заглавием «Надпись
на стене больницы» (1817); в 1-й строке там: «Его судьба неумолима».]
Наполнились альбомы и стихами и прозой. В
моем остались стихи Пушкина. Они уже приведены вполне
на 6-м листе этого рассказа.
[Рассказ Пущина о своем участии в Тайном обществе, о своем взгляде
на привлечение Пушкина к заговору не мог появиться в 1859 г. в печати по цензурным условиям (все шесть абзацев: «Встреча
моя с Пушкиным…» — «Конечно, болтовня», стр. (68–70).
Встреча
моя с Пушкиным
на новом нашем поприще имела свою знаменательность.
Эта высокая цель жизни самой своей таинственностию и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла душу
мою — я как будто вдруг получил особенное значение в собственных своих глазах: стал внимательнее смотреть
на жизнь во всех проявлениях буйной молодости, наблюдал за собою, как за частицей, хотя ничего не значущей, но входящей в состав того целого, которое рано или поздно должно было иметь благотворное свое действие.
На этом основании я присоединил к союзу одного Рылеева, несмотря
на то, что всегда был окружен многими разделяющими со мной
мой образ мыслей.
Не заключайте, пожалуйста, из этого ворчанья, чтобы я когда-нибудь был спартанцем, каким-нибудь Катоном, — далеко от всего этого: всегда шалил, дурил и кутил с добрым товарищем. Пушкин сам увековечил это стихами ко мне; но при всей
моей готовности к разгулу с ним хотелось, чтобы он не переступал некоторых границ и не профанировал себя, если можно так выразиться, сближением с людьми, которые, по их положению в свете, могли волею и неволею набрасывать
на него некоторого рода тень.
В
моем соседстве,
на Мойке, жила Анжелика — прелесть полька!
«Je n'ai rien de mieux а faire, que de me mettre en quatre pour rétablir la réputation de mon cher fils. [Мне остается только разорваться
на части для восстановления репутации
моего милого сына (франц.)] Видно, вы не знаете последнюю его проказу.
Директор
на это ответил: «Воля вашего величества, но вы мне простите, если я позволю себе сказать слово за бывшего
моего воспитанника; в нем развивается необыкновенный талант, который требует пощады.
Мне показалось, что он вообще неохотно об этом говорил; я это заключил по лаконическим отрывистым его ответам
на некоторые
мои спросы, и потому я его просил оставить эту статью, тем более что все наши толкования ни к чему не вели, а только отклоняли нас от другой, близкой нам беседы. Заметно было, что ему как будто несколько наскучила прежняя шумная жизнь, в которой он частенько терялся.
Я невольно смотрел
на него с каким-то новым чувством, порожденным исключительным положением: оно высоко ставило его в
моих глазах, и я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием.
Что делалось с Пушкиным в эти годы
моего странствования по разным мытарствам, я решительно не знаю; знаю только и глубоко чувствую, что Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом. В самый день
моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьева и отдает листок бумаги,
на котором неизвестною рукой написано было...
На них рукой Пушкина были написаны два стихотворения: «
Мой первый друг», «Взглянув когда-нибудь» (стр. 70).
Бог помощь вам, друзья
мои,
В заботах жизни, царской службы,
И
на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!
Он ранен
на дуэли Дантесом и через двое суток умер; я был при отпевании его тела в Конюшенной церкви, накануне
моего выезда из Петербурга».
— Вы видели внутреннюю
мою борьбу всякий раз, когда, сознавая его податливую готовность, приходила мне мысль принять его в члены Тайного нашего общества; видели, что почти уже
на волоске висела его участь в то время, когда я случайно встретился с его отцом.
На другой день приезда
моего в Москву (14 марта) комедиант Яковлев вручил мне твою записку из Оренбурга. Не стану тебе рассказывать, как мне приятно было получить о тебе весточку; ты довольно меня знаешь, чтоб судить о радости
моей без всяких изъяснений. Оставил я Петербург не так, как хотелось, вместо пяти тысяч достал только две и то после долгих и несносных хлопот. Заплатил тем, кто более нуждались, и отправился
на первый случай с маленьким запасом.
Мой Надворный Суд не так дурен, как я ожидал. Вот две недели, что я вступил в должность; трудов бездна, средств почти нет.
На канцелярию и
на жалование чиновников отпускается две тысячи с небольшим. Ты можешь поэтому судить, что за народ служит, — и, следовательно, надо благодарить судьбу, если они что-нибудь делают. Я им толкую о святости нашей обязанности и стараюсь собственным примером возбудить в них охоту и усердие.
Мой адрес: у Спаса
на Песках, близ Арбата, в доме графини Толстой.
Начнем с последнего нашего свидания, которое вечно будет в памяти
моей. Вы увидите из нескольких слов, сколько можно быть счастливым и в самом горе. Ах, сколько я вам благодарен, что Annette, что все малютки со мной. [Имеются в виду портреты родных — сестер, их детей и т. д.] Они меня тешили в
моей золотой тюрьме, ибо новый комендант
на чудо отделал наши казематы. Однако я благодарю бога, что из них выбрался, хотя с цепями должен парадировать по всей России.
Устал, милые
мои, извините — мы опять едем
на телегах, ибо снег стаял. Остановились
на два часа отдохнуть, и я пользуюсь первым сном фельдъегеря, хочется и самому немного прилечь, бока разломило. Бог с вами! До завтра.
Сегодня я пробежал вчерашнее писание и восхитился бестолковицею; видно, что это было писано полусонным человеком, который совершенно полагался
на ваше снисхождение. Скоро, любезные
мои, я должен буду кончить эту работу; надеюсь, однако, докончить все листики.
— Много успел со времени разлуки нашей передумать об этих днях, — вижу беспристрастно все происшедшее, чувствую в глубине сердца многое дурное, худое, которое не могу себе простить, но какая-то необыкновенная сила покорила, увлекала меня и заглушала обыкновенную
мою рассудительность, так что едва ли какое-нибудь сомнение — весьма естественное — приходило
на мысль и отклоняло от участия в действии, которое даже я не взял
на себя труда совершенно узнать, не только по важности его обдумать.
Трудно и почти невозможно (по крайней мере я не берусь) дать вам отчет
на сем листке во всем том, что происходило со мной со времени нашей разлуки — о 14-м числе надобно бы много говорить, но теперь не место, не время, и потому я хочу только, чтобы дошел до вас листок, который, верно, вы увидите с удовольствием; он скажет вам, как я признателен вам за участие, которое вы оказывали бедным сестрам
моим после
моего несчастия, — всякая весть о посещениях ваших к ним была мне в заключение истинным утешением и новым доказательством дружбы вашей, в которой я, впрочем, столько уже уверен, сколько в собственной нескончаемой привязанности
моей к вам.
— Эти слова между нами не должны казаться сильными и увеличенными — мы не
на них основали нашу связь, потому ясмело их пишу, зная, что никакая земная причина не нарушит ее; истинно благодарен вам за утешительные строки, которые я от вас имел, и душевно жалею, что не удалось мне после приговора обнять вас и верных друзей
моих, которых прошу вас обнять; называть их не нужно — вы их знаете; надеюсь, что расстояние 7 тысяч верст не разлучит сердец наших.
На днях получил доброе письмо ваше от 8-го генваря, почтенный, дорогой
мой друг Егор Антонович! Оно истинно меня утешило и как будто перенесло к вам, где бывал так счастлив. Спасибо вам за подробный отчет о вашем житье-бытье. Поцелуйте добрую
мою М. Я. и всех ваших домашних: их воспоминание обо мне очень дорого для меня; от души всех благодарю.
Таким образом,
мои мысли вслух как будто останутся совершенно между мною и вами, и вы найдете в сем ответ
на молчный ваш вопрос, который, как вы можете себе представить, поразил меня неожиданностью.
Появление ваше в их кругу, известность
моих чувств к вам, конечно, могли обратить мысль и разговор
на того, который вместе с другими своими сослуживцами некогда посещал гостеприимную Пустынку и сохранил благодарное чувство за внимание добрых хозяев.
Так я всегда думаю, и потому мысль
моя никогда не останавливалась
на возможности супружества для меня.
Добрый друг
мой, сколько мог, я вам, одним вам, высказал
мои мысли по совести; вы меня поймете. Между тем позвольте мне думать, что одно письменное участие ваше представило вам нечто в
мою пользу; в заключение скажу вам, что если бы и могли существовать те чувства, которые вы стараетесь угадать, то и тогда мне только остается в молчании благоговеть пред ними, не имея права, даже простым изъявлением благодарности, вызывать
на такую решимость, которой вся ответственность
на мне, Таков приговор судьбы
моей.
Прощайте, добрый друг
мой, большое спасибо вам за то, что вы, несмотря
на ваши занятия, уделили мне минутку дорогого вашего времени.
Сколько могу, стараюсь оправдать хорошее их мнение
на счет
мой собственно. Мне кажется, что, заботясь быть как можно ровнее в расположении духа, это единственный способ быть сносным для других и для себя, особенно в нашем здешнем положении…
Не могу тебе дать отчета в
моих новых ощущениях: большой беспорядок в мыслях до сих пор и жизнь кочевая.
На днях я переехал к ксендзу Шейдевичу; от него, оставив вещи, отправлюсь в Урик пожить и полечиться; там пробуду дней десять и к 1 сентябрю отправлюсь в дальний путь; даст бог доберусь до места в месяц, а что дальше — не знаю.
Вчера вечером поздно возвратился домой, не успел сказать тебе, любезный друг, слова. Был у преосвященного, он обещал освободить Иакинфа, но не наверное. — Просидел у Юшневских вечер. Днем сделал покупку, казанскую телегу за 125 рублей — кажется, она довезет меня благополучно с
моим хламом. Может быть, можно бы и дешевле приискать колесницу, но тоска ходить — все внимание обращено
на карман, приходящий в пустоту.
Прощай — разбирай как умеешь
мою нескладицу — мне бы лучше было с тобой говорить, нежели переписываться. Что ж делать, так судьбе угодно, а наше дело уметь с нею мириться. Надеюсь, что у тебя
на душе все благополучно. Нетерпеливо жду известия от тебя с места.
Вчера в полночь я прибыл в Туринск. Сегодня же хочу начать беседу
мою, друг Оболенский. Много впечатлений перебывало в знакомом тебе сердце с тех пор, как мы с тобою обнялись
на разлуку в Верхнеудинске. Удаляясь от тебя, я более и более чувствовал всю тяжесть этой скорбной минуты. Ты мне поверишь, любезный друг, испытывая в себе
мое чувство.
Премилое получил письмо от почтенного
моего Егора Антоновича; жалею, что не могу тебе дать прочесть.
На листе виньетка, изображающая Лицей и дом директорский с садом. Мильон воспоминаний при виде этих мест! — С будущей почтой поговорю с ним. До сих пор не писал еще к Розену и не отвечал Елизавете Петровне.
Новый городок
мой не представляет ничего особенно занимательного: я думал найти более удобств жизни, нежели
на самом деле оказалось.
Пожалуйста, почтенный Иван Дмитриевич, будьте довольны неудовлетворительным
моим листком —
на первый раз. Делайте мне вопросы, и я разговорюсь, как бывало прежде, повеселее. С востока нашего ничего не знаю с тех пор, как уехал, — это тяжело: они ждут
моих писем. Один Оболенский из уединенной Етанцы писал мне от сентября. В Верхнеудинске я в последний раз пожал ему руку; горькая слеза навернулась, хотелось бы как-нибудь с ним быть вместе.
Вы имеете полное право, почтенный друг Егор Антонович, быть недовольным мною: нужна испытанная ваша доброта, чтобы простить мне с лишком трехмесячное
мое молчание, до сих пор не благодарил вас за письмо ваше
на лицейском листке, [Бумага с литографированным видом Лицея.] которое меня встретило в Тобольске.
Проводник
мой — настоящий альгвазил, поклонник г-на губернатора, надоел мне ужасно.
Кочевал
на двух квартирах, теперь переселился en pension к Ивашеву в исполнение давнего приглашения доброй Камиллы Петровны, которая, видя хлопоты холостого
моего, глупого хозяйства, непременно хотела меня от них избавить.