Неточные совпадения
Батюшка
не любил ни переменять свои намерения, ни откладывать их исполнение. День отъезду моему был назначен. Накануне батюшка объявил,
что намерен писать со мною к будущему моему начальнику, и потребовал пера и бумаги.
—
Не забудь, Андрей Петрович, — сказала матушка, — поклониться и от меня князю Б.; я, дескать, надеюсь,
что он
не оставит Петрушу своими милостями.
— Записан! А мне какое дело,
что он записан? Петруша в Петербург
не поедет.
Чему научится он, служа в Петербурге? мотать да повесничать? Нет, пускай послужит он в армии, да потянет лямку, да понюхает пороху, да будет солдат, а
не шаматон. [Шаматон (разг., устар.) — гуляка, шалопай, бездельник.] Записан в гвардии! Где его пашпорт? подай его сюда.
Зурин пил много и потчевал и меня, говоря,
что надобно привыкать ко службе; он рассказывал мне армейские анекдоты, от которых я со смеху чуть
не валялся, и мы встали из-за стола совершенными приятелями.
Зурин громко ободрял меня, дивился моим быстрым успехам и, после нескольких уроков, предложил мне играть в деньги, по одному грошу,
не для выигрыша, а так, чтоб только
не играть даром,
что, по его словам, самая скверная привычка.
Савельич встретил нас на крыльце. Он ахнул, увидя несомненные признаки моего усердия к службе. «
Что это, сударь, с тобою сделалось? — сказал он жалким голосом, — где ты это нагрузился? Ахти господи! отроду такого греха
не бывало!» — «Молчи, хрыч! — отвечал я ему, запинаясь, — ты, верно, пьян, пошел спать… и уложи меня».
Я подумал,
что если в сию решительную минуту
не переспорю упрямого старика, то уж в последствии времени трудно мне будет освободиться от его опеки, и, взглянув на него гордо, сказал: «Я твой господин, а ты мой слуга. Деньги мои. Я их проиграл, потому
что так мне вздумалось. А тебе советую
не умничать и делать то,
что тебе приказывают».
Свет ты мой! послушай меня, старика: напиши этому разбойнику,
что ты пошутил,
что у нас и денег-то таких
не водится.
Скажи,
что тебе родители крепко-накрепко заказали
не играть, окроме как в орехи…» — «Полно врать, — прервал я строго, — подавай сюда деньги или я тебя взашеи прогоню».
Савельич поглядел на меня с глубокой горестью и пошел за моим долгом. Мне было жаль бедного старика; но я хотел вырваться на волю и доказать,
что уж я
не ребенок. Деньги были доставлены Зурину. Савельич поспешил вывезти меня из проклятого трактира. Он явился с известием,
что лошади готовы. С неспокойной совестию и с безмолвным раскаянием выехал я из Симбирска,
не простясь с моим учителем и
не думая с ним уже когда-нибудь увидеться.
Я
не мог
не признаться в душе,
что поведение мое в симбирском трактире было глупо, и чувствовал себя виноватым перед Савельичем.
Я непременно хотел с ним помириться и
не знал с
чего начать.
Я слыхал о тамошних метелях и знал,
что целые обозы бывали ими занесены. Савельич, согласно со мнением ямщика, советовал воротиться. Но ветер показался мне
не силен; я понадеялся добраться заблаговременно до следующей станции и велел ехать скорее.
«
Что же ты
не едешь?» — спросил я ямщика с нетерпением.
«А бог знает, барин, — сказал он, садясь на свое место, — воз
не воз, дерево
не дерево, а кажется,
что шевелится.
«
Что, брат, прозяб?» — «Как
не прозябнуть в одном худеньком армяке!
Был тулуп, да
что греха таить? заложил вечор у целовальника: [Целовальник (устар.) — продавец вина в питейных домах, кабаках.] мороз показался
не велик».
— Да
что наши! — отвечал хозяин, продолжая иносказательный разговор. — Стали было к вечерне звонить, да попадья
не велит: поп в гостях, черти на погосте.
Я ничего
не мог тогда понять из этого воровского разговора; но после уж догадался,
что дело шло о делах Яицкого войска, в то время только
что усмиренного после бунта 1772 года.
Я расплатился с хозяином, который взял с нас такую умеренную плату,
что даже Савельич с ним
не заспорил и
не стал торговаться по своему обыкновению, и вчерашние подозрения изгладились совершенно из головы его.
— Бога ты
не боишься, разбойник! — отвечал ему Савельич сердитым голосом. — Ты видишь,
что дитя еще
не смыслит, а ты и рад его обобрать, простоты его ради. Зачем тебе барский тулупчик? Ты и
не напялишь его на свои окаянные плечища.
«Час от часу
не легче! — подумал я про себя, — к
чему послужило мне то,
что еще в утробе матери я был уже гвардии сержантом!
А ты, мой батюшка, — продолжала она, обращаясь ко мне, —
не печалься,
что тебя упекли в наше захолустье.
—
Не поместить ли его благородие к Ивану Полежаеву?» — «Врешь, Максимыч, — сказала капитанша, — у Полежаева и так тесно; он же мне кум и помнит,
что мы его начальники.
Вчера узнал я о вашем приезде; желание увидеть, наконец, человеческое лицо так овладело мною,
что я
не вытерпел.
— Только слава,
что солдат учишь: ни им служба
не дается, ни ты в ней толку
не ведаешь.
Небось на нас
не сунутся; а насунутся, так я такую задам острастку,
что лет на десять угомоню».
А теперь так привыкла,
что и с места
не тронусь, как придут нам сказать,
что злодеи около крепости рыщут».
Тут он взял от меня тетрадку и начал немилосердно разбирать каждый стих и каждое слово, издеваясь надо мной самым колким образом. Я
не вытерпел, вырвал из рук его мою тетрадку и сказал,
что уж отроду
не покажу ему своих сочинений. Швабрин посмеялся и над этой угрозою. «Посмотрим, — сказал он, — сдержишь ли ты свое слово: стихотворцам нужен слушатель, как Ивану Кузмичу графинчик водки перед обедом. А кто эта Маша, перед которой изъясняешься в нежной страсти и в любовной напасти? Уж
не Марья ль Ивановна?»
— Помилуйте, Петр Андреич!
Что это вы затеяли! Вы с Алексеем Иванычем побранились? Велика беда! Брань на вороту
не виснет. Он вас побранил, а вы его выругайте; он вас в рыло, а вы его в ухо, в другое, в третье — и разойдитесь; а мы вас уж помирим. А то: доброе ли дело заколоть своего ближнего, смею спросить? И добро б уж закололи вы его: бог с ним, с Алексеем Иванычем; я и сам до него
не охотник. Ну, а если он вас просверлит? На
что это будет похоже? Кто будет в дураках, смею спросить?
Рассуждения благоразумного поручика
не поколебали меня. Я остался при своем намерении. «Как вам угодно, — сказал Иван Игнатьич, — делайте, как разумеете. Да зачем же мне тут быть свидетелем? К какой стати? Люди дерутся,
что за невидальщина, смею спросить? Слава богу, ходил я под шведа и под турку: всего насмотрелся».
Я кое-как стал изъяснять ему должность секунданта, но Иван Игнатьич никак
не мог меня понять. «Воля ваша, — сказал он. — Коли уж мне и вмешаться в это дело, так разве пойти к Ивану Кузмичу да донести ему по долгу службы,
что в фортеции умышляется злодействие, противное казенному интересу:
не благоугодно ли будет господину коменданту принять надлежащие меры…»
—
Что,
что, Иван Игнатьич? — сказала комендантша, которая в углу гадала в карты, — я
не вслушалась.
Иван Игнатьич, заметив во мне знаки неудовольствия и вспомня свое обещание, смутился и
не знал,
что отвечать. Швабрин подоспел ему на помощь.
Бесстыдство Швабрина чуть меня
не взбесило; но никто, кроме меня,
не понял грубых его обиняков; по крайней мере никто
не обратил на них внимания. От песенок разговор обратился к стихотворцам, и комендант заметил,
что все они люди беспутные и горькие пьяницы, и дружески советовал мне оставить стихотворство, как дело службе противное и ни к
чему доброму
не доводящее.
Добро Алексей Иваныч: он за душегубство и из гвардии выписан, он и в господа бога
не верует; а ты-то
что? туда же лезешь?»
«При всем моем уважении к вам, — сказал он ей хладнокровно, —
не могу
не заметить,
что напрасно вы изволите беспокоиться, подвергая нас вашему суду.
Иван Кузмич
не знал, на
что решиться.
— Да так… он такой насмешник! Я
не люблю Алексея Иваныча. Он очень мне противен; а странно: ни за
что б я
не хотела, чтоб и я ему так же
не нравилась. Это меня беспокоило бы страх.
Долго мы
не могли сделать друг другу никакого вреда; наконец, приметя,
что Швабрин ослабевает, я стал с живостию на него наступать и загнал его почти в самую реку.
Очнувшись, я несколько времени
не мог опомниться и
не понимал,
что со мною сделалось.
В нежности матушкиной я
не сумневался; но, зная нрав и образ мыслей отца, я чувствовал,
что любовь моя
не слишком его тронет и
что он будет на нее смотреть как на блажь молодого человека.
Я негодовал на Савельича,
не сомневаясь,
что поединок мой стал известен родителям через него.
Шагая взад и вперед по тесной моей комнате, я остановился перед ним и сказал, взглянув на него грозно: «Видно, тебе
не довольно,
что я, благодаря тебя, ранен и целый месяц был на краю гроба: ты и мать мою хочешь уморить».
«Помилуй, сударь, — сказал он чуть
не зарыдав, —
что это изволишь говорить?
Коли найдешь себе суженую, коли полюбишь другую — бог с тобою, Петр Андреич; а я за вас обоих…» Тут она заплакала и ушла от меня; я хотел было войти за нею в комнату, но чувствовал,
что был
не в состоянии владеть самим собою, и воротился домой.
Раздав сии повеления, Иван Кузмич нас распустил. Я вышел вместе со Швабриным, рассуждая о том,
что мы слышали. «Как ты думаешь,
чем это кончится?» — спросил я его. «Бог знает, — отвечал он, — посмотрим. Важного покамест еще ничего
не вижу. Если же…» Тут он задумался и в рассеянии стал насвистывать французскую арию.
Иван Кузмич, хоть и очень уважал свою супругу, но ни за
что на свете
не открыл бы ей тайны, вверенной ему по службе.
Василиса Егоровна возвратилась домой,
не успев ничего выведать от попадьи, и узнала,
что во время ее отсутствия было у Ивана Кузмича совещание и
что Палашка была под замком.
— За
что бедная девка просидела в чулане, пока мы
не воротились?» Иван Кузмич
не был приготовлен к таковому вопросу; он запутался и пробормотал что-то очень нескладное.