Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором, благодаря бога, не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, совершенному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам; похвалил внешнюю блестящую сторону французской литературы и отозвался с уважением об английской — словом, явился в полном смысле литературным дилетантом и, как можно подозревать, весь рассказ о Сольфини изобрел, желая тем показать молодому литератору свою симпатию к
художникам и любовь к искусствам, а вместе с тем намекнуть и на свое знакомство с Пушкиным, великим поэтом и человеком хорошего круга, — Пушкиным, которому, как известно, в дружбу напрашивались после его смерти не только люди совершенно ему незнакомые, но даже печатные враги его, в силу той невинной слабости, что всякому маленькому смертному приятно стать поближе к великому человеку и хоть одним лучом его славы осветить себя.
Неточные совпадения
И я вот, по моей кочующей жизни в России
и за границей, много был знаком с разного рода писателями
и художниками, начиная с какого-нибудь провинциального актера до Гете, которому имел честь представляться в качестве русского путешественника,
и, признаюсь, в каждом из них замечал что-то особенное, не похожее на нас, грешных, ну,
и, кроме того, не говоря об уме (дурака писателя
и артиста я не могу даже себе представить), но, кроме ума, у большей части из них прекрасное
и благородное сердце.
Я ему замечаю, что подобная нетерпеливость, особенно в отношении такой дамы, неуместна, а он мне на это очень наивно отвечает обыкновенной своей поговоркой: «Я, съешь меня собака,
художник, а не маляр; она дура: я не могу с нее рисовать…» Как хотите, так
и судите.
«Превосходно, говорю: но что же тут общего с моим пустым рассказом?» — «Очень много, отвечает: он подал мне мысль вывести природного
художника, импровизатора, посреди нашего холодного, эгоистического общества» —
и таким образом мой Сольфини обессмертился.
Здесь имеется в виду его известная гравюра с картины итальянского
художника Рафаэля Санти (1483—1520) «Преображение».]
и, наконец, масляная женская головка, весьма двусмысленной работы, но зато совсем уж с томными
и закатившимися глазами, стояли просто без рамок, примкнутыми на креслах; словом, все показывало учено-художественный беспорядок, как бы свидетельствовавший о громадности материалов, из которых потом вырабатывались разные рубрики журнала.
Он очень хорошо знал, что в нем нет
художника, нет того божьего огня, который заставляет работать неизвестно зачем
и для чего, а потому только, что в этом труде все счастье
и блаженство.
«Даже этот мальчишка не знает, что я сочинитель», — подумал Калинович
и уехал из театра. Возвратившись домой
и улегшись в постель, он до самого почти рассвета твердил себе мысленно: «Служить, решительно служить», между тем как приговор Зыкова, что в нем нет
художника, продолжал обливать страшным, мучительным ядом его сердце.
И вот вам совет: не начинайте с испанской школы, а то увидите Мурильо [Мурильо Бартоломе Эстебан (1618—1682) — выдающийся испанский
художник.],
и он убьет у вас все остальное, так что вы смотреть не захотите, потому что Рафаэль тут очень слаб…
Покуда у нас не вод поэтам
и художникам […не вод поэтам
и художникам — старинное словоупотребление, означающее — не водиться.]…
Изменялись краски этого волшебного узора, который он подбирал как
художник и как нежный влюбленный, изменялся беспрестанно он сам, то падая в прах к ногам идола, то вставая и громя хохотом свои муки и счастье.
Неточные совпадения
Вронский
и Анна тоже что-то говорили тем тихим голосом, которым, отчасти чтобы не оскорбить
художника, отчасти чтобы не сказать громко глупость, которую так легко сказать, говоря об искусстве, обыкновенно говорят на выставках картин.
Невыносимо нагло
и вызывающе подействовал на Алексея Александровича вид отлично сделанного
художником черного кружева на голове, черных волос
и белой прекрасной руки с безыменным пальцем, покрытым перстнями.
Анна вышла ему навстречу из-за трельяжа,
и Левин увидел в полусвете кабинета ту самую женщину портрета в темном, разноцветно-синем платье, не в том положении, не с тем выражением, но на той самой высоте красоты, на которой она была уловлена
художником на портрете.
С таким выражением на лице она была еще красивее, чем прежде; но это выражение было новое; оно было вне того сияющего счастьем
и раздающего счастье круга выражений, которые были уловлены
художником на портрете.
— Как же! мы виделись у Росси, помните, на этом вечере, где декламировала эта итальянская барышня — новая Рашель, — свободно заговорил Голенищев, без малейшего сожаления отводя взгляд от картины
и обращаясь к
художнику.