К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные
в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие
в постройке дома на дворянские суммы, который потом развалился; участие будто бы
в Петербурге
в одной торговой компании,
в которой князь был распорядителем и
в которой потом все участники потеряли безвозвратно
свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а потом вдруг удалил от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов
сидят вдвоем, затворившись
в кабинете — и так далее…
В это самое утро, нежась и развалясь
в вольтеровском кресле,
сидел Белавин
в своем кабинете, уставленном по всем трем стенам шкапами с книгами, наверху которых стояли мраморные бюсты великих людей.
23 октября назначен был у баронессы большой бал собственно для молодых. Накануне этого дня, поутру, Калинович
сидел в своем богатом
кабинете. Раздался звонок, и вслед за тем послышались
в зале знакомые шаги князя. Калинович сделал гримасу.
При первом свидании было несколько странно видеть этих двух старых товарищей: один был только что не генерал,
сидел в великолепном
кабинете, на сафьяне и коврах,
в бархатном халате; другой почтительно стоял перед ним
в потертом вицмундире,
в уродливых выростковых сапогах и с
своим обычно печальным лицом,
в тонких чертах которого все еще виднелось присутствие доброй и серьезной мысли.