Неточные совпадения
В продолжение всего месяца он
был очень тих, задумчив, старателен, очень молчалив и предмет свой знал прекрасно; но только что получал жалованье, на другой же день являлся в класс развеселый; с учениками шутит, пойдет потом гулять по улице — шляпа набоку, в зубах сигара, попевает, насвистывает, пожалуй, где случай выпадет, готов и драку сочинить; к женскому полу получает сильное стремление и для этого придет к реке, станет на берегу около плотов, на которых прачки
моют белье, и любуется…
— Известно что: двои сутки
пил! Что хошь, то и делайте. Нет
моей силушки: ни ложки, ни плошки в доме не стало: все перебил; сама еле жива ушла; третью ночь с детками в бане ночую.
— Боже
мой! Боже
мой! — говорил Петр Михайлыч, пожимая плечами. — Вы, сударыня, успокойтесь; я ему поговорю и надеюсь, что это
будет в последний раз.
Из предыдущей главы читатель имел полное право заключить, что в описанной мною семье царствовала тишь, да гладь, да божья благодать, и все
были по возможности счастливы. Так оно казалось и так бы на самом деле существовало, если б не
было замешано тут молоденького существа,
моей будущей героини, Настеньки. Та же исправница, которая так невыгодно толковала отношения Петра Михайлыча к Палагее Евграфовне, говорила про нее.
— Господи, боже
мой! Может же
быть на свете такая дурнушка, как эта несчастная Настенька Годнева!
В то
мое время почти в каждом городке, в каждом околотке рассказывались маленькие истории вроде того, что какая-нибудь Анночка Савинова влюбилась без ума — о ужас! — в Ананьина, женатого человека, так что мать принуждена
была возить ее в Москву, на воды, чтоб вылечить от этой безрассудной страсти; а Катенька Макарова так неравнодушна к карабинерному поручику, что даже на бале не в состоянии
была этого скрыть и целый вечер не спускала с него глаз.
Автор однажды высказал в обществе молодых деревенских девиц, что, по его мнению, если девушка мечтает при луне, так это прекрасно рекомендует ее сердце, — все рассмеялись и сказали в один голос: «Какие глупости мечтать!» Наш великий Пушкин, призванный, кажется,
быть вечным любимцем женщин, Пушкин, которого барышни
моего времени знали всего почти наизусть, которого Татьяна
была для них идеалом, — нынешние барышни почти не читали этого Пушкина, но зато поглотили целые сотни томов Дюма и Поля Феваля [Феваль Поль (1817—1887) — французский писатель, автор бульварных романов.], и знаете ли почему? — потому что там описывается двор, великолепные гостиные героинь и торжественные поезды.
— Нет-с, он не может
быть женихом
моей дочери, — произнесла с ударением исправница.
— Почему же вы думаете, что он может
быть моим женихом? — спросила гордо и вся вспыхнув Настенька.
— Ах, боже
мой! — воскликнула исправница. — Я ничего не думала, а исполнила только безотступную просьбу молодого человека. Стало
быть, он имел какое-нибудь право, и ему
была подана какая-нибудь надежда — я этого не знаю!
— Подавали ему надежду, вероятно, вы, а не я, и я вас прошу не беспокоиться о
моей судьбе и избавить меня от ваших сватаний за кого бы то ни
было, — проговорила она взволнованным голосом и проворно ушла.
— Я говорю таким манером, — продолжал он, — не относя к себе ничего;
моя песня пропета: я не искатель фортуны; и говорю собственно для них, чтоб вы их снискали вашим покровительством. Вы теперь человек новый: ваша рекомендация перед начальством
будет для них очень важна.
— А я вас благодарю; только тут, милостивый государь, у меня
есть одно маленькое условие: кто
моего коня берет, тот должен у меня хлеба-соли откушать, обедать: это плата за провоз.
Такова
была почти вся с улицы видимая жизнь маленького городка, куда попал герой
мой; но что касается простосердечия, добродушия и дружелюбия, о которых объяснял Петр Михайлыч, то все это, может
быть, когда-нибудь бывало в старину, а нынче всем и каждому, я думаю,
было известно, что окружный начальник каждогодно делает на исправника донос на стеснительные наезды того на казенные имения.
— Это письмо, — отвечал Калинович, — от матери
моей; она больна и извещает, может
быть, о своих последних минутах… Вы сами отец и сами можете судить, как тяжело умирать, когда единственный сын не хочет закрыть глаз. Я, вероятно, сейчас же должен
буду ехать.
Видимо, что это
был для
моего героя один из тех жизненных щелчков, которые сразу рушат и ломают у молодости дорогие надежды, отнимают силу воли, силу к деятельности, веру в самого себя и делают потом человека тряпкою, дрянью, который видит впереди только необходимость жить, а зачем и для чего, сам того не знает.
Как нарочно все случилось: этот благодетель
мой, здоровый как бык, вдруг ни с того ни с сего помирает, и пока еще он
был жив, хоть скудно, но все-таки совесть заставляла его оплачивать
мой стол и квартиру, а тут и того не стало: за какой-нибудь полтинник должен
был я бегать на уроки с одного конца Москвы на другой, и то слава богу, когда еще
было под руками; но проходили месяцы, когда сидел я без обеда, в холодной комнате, брался переписывать по гривеннику с листа, чтоб иметь возможность купить две — три булки в день.
— Помиримтесь! — сказал Калинович, беря и целуя ее руки. — Я знаю, что я, может
быть, неправ, неблагодарен, — продолжал он, не выпуская ее руки, — но не обвиняйте меня много: одна любовь не может наполнить сердце мужчины, а тем более
моего сердца, потому что я честолюбив, страшно честолюбив, и знаю, что честолюбие не безрассудное во мне чувство. У меня
есть ум,
есть знание,
есть, наконец, сила воли, какая немногим дается, и если бы хоть раз шагнуть удачно вперед, я ушел бы далеко.
Хотя поток времени унес далеко счастливые дни
моей юности, когда имел я счастие
быть вашим однокашником, и фортуна поставила вас, достойно возвыся, на слишком высокую, сравнительно со мной, ступень мирских почестей, но, питая полную уверенность в неизменность вашу во всех благородных чувствованиях и зная вашу полезную, доказанную многими опытами любовь к успехам русской литературы, беру на себя смелость представить на ваш образованный суд сочинение в повествовательном роде одного молодого человека, воспитанника Московского университета и
моего преемника по службе, который желал бы поместить свой труд в одном из петербургских периодических изданий.
— Ах, боже
мой! Боже
мой! Что это за сони: ничего не слышат! — бормотала старуха, слезая с постели, и, надев валенки, засветила у лампады свечку и отправилась в соседнюю комнату, где спали ее две прислужницы; но — увы! — постели их
были пусты, и где они
были — неизвестно, вероятно, в таком месте, где госпожа им строго запрещала бывать.
— Ась? Как вы посудите нашу полицейскую службу? Что б я с ним по-нашему, по-военному, должен
был сделать? — проговорил он и присовокупил более спокойным и официальным тоном: — Отвечайте на
мой вопрос!
— Нет-с, я не
буду вам отвечать, — возразил Медиокритский, — потому что я не знаю, за что именно взят: меня схватили, как вора какого-нибудь или разбойника; и так как я состою по ведомству земского суда, так желаю иметь депутата, а вам я отвечать не стану. Не угодно ли вам послать за
моим начальником господином исправником.
— Хорошо, — подтвердил Петр Михайлыч, — суди меня бог; а я ему не прощу; сам
буду писать к губернатору; он поймет чувства отца. Обидь, оскорби он меня, я бы только посмеялся: но он тронул честь
моей дочери — никогда я ему этого не прощу! — прибавил старик, ударив себя в грудь.
— Теперь вот
мой преемник, смотритель, — продолжал Петр Михайлыч, — сирота круглый, бедняк, а по образованию своему делается сочинителем: стало
быть, человеком знатным и богатым.
— Господи, боже
мой! — продолжала она. — Я не ищу в будущем муже
моем ни богатства, ни знатности, ни чинов:
был бы человек приличный и полюбил бы меня, чтоб я хоть сколько-нибудь нравилась ему…
— Послушайте, Калинович! — начала она. — Если вы со мной станете так говорить… (голос ее дрожал, на глазах навернулись слезы). Вы не смеете со мной так говорить, — продолжала она, — я вам пожертвовала всем… не шутите
моей любовью, Калинович! Если вы со мной
будете этакие штучки делать, я не перенесу этого, — говорю вам, я умру, злой человек!
— Я думаю, совершенно, — отвечал Калинович. — Отец
мой поражен
был точно такою же болезнью и потом пятнадцать лет жил и
был совершенно здоров.
И я вот, по
моей кочующей жизни в России и за границей, много
был знаком с разного рода писателями и художниками, начиная с какого-нибудь провинциального актера до Гете, которому имел честь представляться в качестве русского путешественника, и, признаюсь, в каждом из них замечал что-то особенное, не похожее на нас, грешных, ну, и, кроме того, не говоря об уме (дурака писателя и артиста я не могу даже себе представить), но, кроме ума, у большей части из них прекрасное и благородное сердце.
— Я с своей стороны, — подхватил князь, — имею на этот счет некоторое предположение. Послезавтра
мои приедут, и тогда мы составим маленький литературный вечер и
будем просить господина Калиновича прочесть свой роман.
— Полно, душа
моя… — начал
было старик, но у Настеньки вдруг переменилось выражение лица. Она подумала...
Как я ни люблю
мою героиню, сколько ни признаю в ней ума, прекрасного сердца, сколько ни признаю ее очень миленькой, но не могу скрыть: в эти минуты она
была даже смешна!
Но Настенька,
моя бедная Настенька, точно задала себе задачу
быть смешною в этот вечер.
Они когда-то меня глубоко оскорбили, и я плакала; но эти слезы
были только тенью того мученья, что чувствует теперь
мое сердце.
Мне легко
было перенесть их презрение, потому что я сама их презирала; но вы, единственный человек, которого я люблю и любовью которого я гордилась, — вы стыдитесь
моей любви.
— Мне действительно
было досадно, — отвечал он, — что вы приехали в этот дом, с которым у вас ничего нет общего ни по вашему воспитанию, ни по вашему тону; и, наконец, как вы не поняли, с какой целью вас пригласили, и что в этом случае вас третировали, как
мою любовницу… Как же вы, девушка умная и самолюбивая, не оскорбились этим — странно!
Чувство ожидаемого счастья так овладело
моим героем, что он не в состоянии
был спокойно досидеть вечер у генеральши и раскланялся. Быстро шагая, пошел он по деревянному тротуару и принялся даже с несвойственною ему веселостью насвистывать какой-то марш, а потом с попавшимся навстречу Румянцовым раскланялся так радушно, что привел того в восторг и в недоумение. Прошел он прямо к Годневым, которых застал за ужином, и как ни старался принять спокойный и равнодушный вид, на лице его
было написано удовольствие.
— Княжна, князь просил вас не скакать! — крикнул Калинович по-французски. Княжна не слыхала; он крикнул еще; княжна остановилась и начала их поджидать. Гибкая, стройная и затянутая в синюю амазонку, с несколько нахлобученною шляпою и с разгоревшимся лицом, она
была удивительно хороша, отразившись вместе с своей серой лошадкой на зеленом фоне перелеска, и герой
мой забыл в эту минуту все на свете: и Полину, и Настеньку, и даже своего коня…
— Служба наша, ваше сиятельство,
была бы приятная, как бы мы сами, становые пристава,
были не такие. Предместник
мой, как, может
быть, и вашему сиятельству известно, оставил мне не дела, а ворох сена.
— Очень хорош!.. А у маменьки
моей нынче так ни ярового, ни ржи не
будет. Озимь тогда очень поздно сеяли, и то в грязь кидали; а овес… я уж и не знаю отчего: видно, семена
были плохи. Так неприятно это в хозяйстве!
— О боже
мой! — воскликнул князь. — Это
будет моей первой обязанностью, особенно о вашем уездном суде, который, без лести говоря, может назваться образцовым уездным судом.
— Отчего ж не может? — перебила стремительно княжна. — Одна
моя кузина, очень богатая девушка, вышла против воли матери за одного кавалергарда. У него ничего не
было; только он
был очень хорош собой и чудо как умен.
— Когда он
был, сударь ты
мой, на корабле своем в Англии, — начал он…
И поверьте, брак
есть могила этого рода любви: мужа и жену связывает более прочное чувство — дружба, которая, честью
моею заверяю, гораздо скорее может возникнуть между людьми, женившимися совершенно холодно, чем между страстными любовниками, потому что они по крайней мере не падают через месяц после свадьбы с неба на землю…
— Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании
моей пятидесятилетней опытности. Положим, что вы женитесь на той девице, о которой мы сейчас говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая вас
будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но вы не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где вы
будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу?
— Ну да, — положим, что вы уж женаты, — перебил князь, — и тогда где вы
будете жить? — продолжал он, конечно, здесь, по вашим средствам… но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы только еще, что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два — три года, вы все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши,
мой милый юноша — поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя — и того вам сделать
будет не на что: все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на то, чтоб ваша жена явилась не хуже другой одетою, чтоб квартирка
была хоть сколько-нибудь прилично убрана.
Я
был, наконец, любимец вельможи, имел в перспективе попасть в флигель-адъютанты, в тридцать лет пристегнул бы, наверняк, генеральские эполеты, и потому можете судить, до чего бы я дошел в настоящем
моем возрасте; но женился по страсти на девушке бедной, хоть и прелестной, в которой, кажется, соединены все достоинства женские, и сразу же должен
был оставить Петербург, бросить всякого рода служебную карьеру и на всю жизнь закабалиться в деревне.
Знаете ли, что я и
мое образование, которое по тому времени, в котором я начинал жить,
было не совсем заурядное, и
мои способности, которые тоже из ряда посредственных выходили, и, наконец, самое здоровье — все это я должен
был растратить в себе и сделаться прожектером, аферистом, купцом, для того чтоб поддержать и воспитать семью, как прилично
моему роду.
— Насмешкой, — повторил Калинович, — потому что, если б я желал избрать подобный путь для своей будущности, то все-таки это
было бы гораздо более несбыточный замысел, чем
мои надежды на литературу, которые вы старались так ловко разбить со всех сторон.
Семена практических начал
были обильно заложены в душе
моего героя.
«Боже
мой! Как эти люди любят меня, и между тем какой черной неблагодарностью я должен
буду заплатить им!» — мучительно думал он и решительно не имел духа, как прежде предполагал, сказать о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал.