Софья Михайловна. Что же за радость — ездить к вам в дом! Ты живешь с сестрами, с братьями! Взглянуть на тебя лишний раз не будешь сметь! Это пытка обыкновенно какая-то для меня, когда я бываю у вас; кроме того, муж будет знать, где я часто бываю, и это ему еще неприятнее будет, чем то, что ты у нас бываешь…
Боится, чтобы в обществе ему не посмеялись, что ты у нас беспрестанно бываешь; а когда ты будешь иметь дела с ним, тогда никто, конечно, не посмеет ему и сказать того, потому что он оборвет всякого и ответит, что мало ли кто у него часто бывает по делам.
Прихвоснев. Дома, вероятно, строгонько! Если она с кем очень амурничать начнет, так муж может заметить. А он действительно, как я слышал, человек дерзкий этакий на руку! Пожалуй, ей и амуру ее шею за то намылит, а ведь у меня в саду все шито и крыто! Умерло тут!
Софья Михайловна(с рыданием в голосе). Нет, вы хорошо сделали, что сказали мне! Вы, как честный человек, должны были это сказать! Я сама замечала: он постоянно куда-то рвется от меня, куда-то все ему надо… Говорите, изменяет он мне или нет?
Аматуров. При тебе два раза, а вот, может быть, в этом же саду, у этого мерзавца Прихвоснева, каждый день видались; но все это — люби она там кого ей угодно, сколько угодно; но, главное, как она смела бросить мне портрет в лицо!.. Она прямо тут рассчитала, что она женщина и что я ничем не могу отплатить ей за то… Не хлыст же взять и самое ее отдуть! Мы не в том веке живем.
Носила я Демидушку По поженкам… лелеяла… Да взъелася свекровь, Как зыкнула, как рыкнула: «Оставь его у дедушки, Не много с ним нажнешь!» Запугана, заругана, Перечить не посмела я, Оставила дитя.
Сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нем все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердях до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая с одной стороны высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность таким образом в одной и той же речи восходить до высоты, недоступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанию непонятливейшего человека, язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, какая ни пристала с чужеземным образованием, чтобы все те неясные к нам вместе звуки, неточные названья вещей — дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, — не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы к нему, уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеземным. Всё это еще орудия, ещё материалы, ещё глыбы, ещё в руде дорогие металлы, из которых выкуется иная, сильнейшая речь.