— Я по письму Егора Егорыча не мог вас принять до сих пор: все был болен глазами, которые до того у меня нынешний год раздурачились, что мне не позволяют ни читать, ни писать, ни даже много говорить, — от всего этого у меня проходит перед моими зрачками как бы целая сетка маленьких черных пятен! — говорил князь, как заметно, сильно занятый и беспокоимый своей болезнью.
Пока все это происходило, Сверстов, очень мало занятый собственно баллотировкой, преследовал главную свою цель и несколько раз заезжал к Артасьеву, которого, к великому горю, все не заставал дома. Наконец однажды он поймал его, и то уже когда Иван Петрович приготовлялся уехать и был уже в передней, продевая руку в рукав шубы, которую подавал ему гимназический сторож. Сверстов назвал свою фамилию и объяснил, что он именно тот доктор, который лечил Пилецкого.
— Все человеческое есть человеческое только посредством мысли, то есть ума, — говорил далее ученый, — и самое высшее знание — это мысль, занятая сама собой, ищущая и находящая самое себя.
Егор Егорыч, занятый своими собственными мыслями и тому не придав никакого значения, направился со двора в сад, густо заросший разными деревьями, с клумбами цветов и с немного сыроватым, но душистым воздухом, каковой он и стал жадно вдыхать в себя, почти не чувствуя, что ему приходится все ниже и ниже спускаться; наконец, сад прекратился, и перед глазами Егора Егорыча открылась идущая изгибом Москва-река с виднеющимся в полумраке наступивших сумерек Девичьим монастырем, а с другой стороны — с чернеющими Воробьевыми горами.