Неточные совпадения
Еще первыми русскими насельниками Пьяной река за то прозвана, что шатается, мотается она во все стороны, ровно хмельная баба, и, пройдя верст пятьсот закрутасами да изворотами, подбегает к своему истоку и чуть
не возле
него в Суру выливается.
В даль
они не забирались, чтоб середи враждебных племен быть наготове на всякий случай, друг ко дружке поближе.
Ниже Сурского устья верст на двести по обе стороны Волги сплошь чужеродцы живут,
они не русеют: черемисы, чуваши, татары.
В стары годы на Горах росли леса кондовые, местами досель
они уцелели, больше по тем местам, где чуваши́, черемиса да мордва живут. Любят те племена леса дремучие да рощи темные, ни один из
них без ну́жды деревцá
не тронет; рони́ть лес без пути, по-ихнему, грех великий, по старинному
их закону: лес — жилище богов. Лес истреблять — Божество оскорблять,
его дом разорять, кару на себя накликать. Так думает мордвин, так думают и черемис, и чувашин.
И потому еще, может быть, любят чужеродцы родные леса, что в старину,
не имея ни городов, ни крепостей, долго в недоступных дебрях отстаивали
они свою волюшку, сперва от татар, потом от русских людей…
Русский
не то,
он прирожденный враг леса: свалить вековое дерево, чтобы вырубить из сука ось либо оглоблю, сломить ни нá что
не нужное деревцо, ободрать липку, иссушить березку, выпуская из нее сок либо снимая бересту на подтопку, —
ему нипочем.
«Лес никто
не садил, — толкуют
они, — это
не сад.
Охоч до отхожих работ нагорный крестьянин,
он не степняк-домосед, что век свой на месте сидит, словно мед киснет, и, опричь соседнего базара да разве еще своего уездного города, нигде
не бывает.
«Дома сидеть, ни гро́ша
не высидишь, —
он говорит, — под лежачий камень и вода
не течет, на одном месте и камень мохом обрастет».
До того велика у нагорных крестьян охота по чужой стороне побродить, что исстари завелся у
них такой промысел, какого, опричь еще литовских Сморгонь, на всем свете нигде
не бывало.
Силен, могуч, властен и грозен был царь Иван Васильевич, а медвежатников извести
не мог — изводил
их саксонский король, а вконец погубило заведенное недавно общество покровительства всяким животным, опричь человека.
Целого подданного лишился саксонский король, а
их у
него и без того
не ахти много.
Капитан-исправник случился тут, говорит
он французам: «Правда ваша, много народу у нас на войну ушло, да эта беда еще
не великая, медведéй полки на французов пошлем».
Чуть
не по всем нагорным селеньям каждый крестьянин хоть самую пустую торговлю ведет: кто хлебом, кто мясом по базарам переторговывает, кто за рыбой в Саратов ездит да зимой по деревням ее продает, кто сбирает тряпье, овчины, шерсть, иной строевой лес с Унжи да с Немды гонят; есть и «напольные мясники», что кошек да собак бьют да шкурки
их скорнякам продают.
Ломали лесники головы над скороспелым богатством Данилы,
не могли додуматься, отколе взялось
оно.
Чего
не наделал
он при том образе правления!
И
не было на Андрея Родивоныча ни суда, ни расправы;
не только в Питере, в соседней Москве
не знали про дела
его…
С Потемкиным Поташов сроду
не видался, а был в дружеской переписке и в безграмотных письмах своих «братцем»
его называл.
Старики рассказывают, что однажды Потемкин зимой в Москве проживал; подошел Григорий Богослов —
его именины; как раз к концу обеда прискакал от Поташова нарочный с такими плодами, каких ни в Москве, ни в Петербурге никто и
не видывал.
При
них записка Андреевой руки: «Сии ананасы тамо родятся, где дров в изобилии; а у меня лесу
не занимать, потому и сей дряни довольно».
Через Потемкина выпросил Андрей Родивоныч дозволенье гусаров при себе держать. Семнадцать человек
их было, ростом каждый чуть
не в сажень, за старшого был у
них польский полонянник, конфедерат Язвинский. И те гусары зá пояс заткнули удáлую вольницу, что исстари разбои держала в лесах Муромских. Барыню ль какую, барышню, поповну, купецкую дочку выкрасть да к Андрею Родивонычу предоставить —
их взять. И тех гусаров все боялись пуще огня, пуще полымя.
Для того водились у Поташова нужные мо́лодцы; на заводах
они не живали, в потаенных местах по лесам больше привитали, в зимницах да в землянках.
Был у
него на руках мешок с золотом,
не успел
его передать Поташову, когда смерть застигла властного барина…
Трех годов на новом месте
не прожил, как умер в одночасье. Жена
его померла еще в Родякове; осталось двое сыновей неженатых: Мокей да Марко. Отцовское прозвище за
ними осталось — стали писаться
они Смолокуровыми.
Прошел Великий пост, пора бы домой Мокею Данилычу, а
его нет как нет. Письма Марко Данилыч в Астрахань пишет и к брату, и к знакомым; ни от кого нет ответа. Пора б веселы́м пирком да за свадебку, да нет одного жениха, а другой без брата
не венчается. Мину́л цветной мясоед, настало крапивное заговенье. Петровки подоспели, про Мокея Данилыча ни слуху ни духу. Пали, наконец, слухи, что ни Мокея, ни смолокуровских приказчиков в Астрахани нет, откупные смолокуровские воды пустуют, остались ловцам
не сданные.
Носиться
им на тающем плоту по Каспийскому морю, и если
не переймут бедови́ков на раннюю косову́ю, погибнуть
им всем в хвалынских волнах!..
Марко Данилыч тотчас в Астрахань сплыл, в Красной Яр ездил, в Гурьев городок, в Уральск, везде о брате справлялся, но нигде ничего проведать
не мог… Одно лишь узнал в Астрахани, что по тем удальцам, кои ездили с
ним, давно панихиды отпели.
Грустил по брате Марко Данилыч; грустила и
его молодая жена Олена Петровна, тяжело ей было глядеть на подругу, что,
не видав брачного венца, овдовела.
Много о Дарье Сергевне она тихих слез пролила; люди тех слез
не видали, знали про
них только Бог да муж…
Только четыре годика прожил Марко Данилыч с женой. И те четыре года ровно четыре дня перед
ним пролетели. Жили Смолокуровы душа в душу, жесткого слова друг от дружки
не слыхивали, косого взгляда
не видывали. На третий год замужества родила Олена Петровна дочку Дунюшку, через полтора года сыночка принесла, на пятый день помер сыночек; неделю спустя за
ним пошла и Олена Петровна.
—
Его не оставь ты советом своим… попеченьем… заботой… Глядеть бы мне на вас да радоваться… Дунюшку, Дунюшку ты
не покинь!
Каждый год
не по одному разу сплывал
он в Астрахань на рыбные промыслá, а в уездном городке, где поселился отец
его, построил большой каменный дом, такой, что и в губернском городе был бы
не из последних…
В неустанной деятельности старался
он утопить свое горе, но забыть Оленушку
не мог…
«Мне, — говаривал
он, — ничего
не надо, ей бы только, голубушке, побольше припасти, чтоб
не ведала нужды,
не знавала недостатков».
Богатства росли с каждым годом — десяти лет после братниной смерти
не минуло, а Марка Данилыча стали уж считать в миллионе, и загремело по Волге имя
его.
И московские, и поволжские семейные купцы с дум своих
его не скидали, замышляли с
ним породниться.
Выхваляли свахи своих невест пуще Божьего милосердия, хвастали про
них без совести и всеми мерами уговаривали Марка Данилыча, делом
не волоча, перстнями меняться, златой чарой переливаться.
Но от
него один свахам ответ бывал: «Бог вас спасет, что из людей меня
не выкинули, а беспокоились вы, матушки, попусту.
И сколь ни старались свахоньки в надежде на богатые милости невестиных родителей, сколь ни тарантили перед золотым женишком, сколько ни краснобаяли,
не удалось
им подцепить на удочку сумрачного Марка Данилыча.
На все уговоры, на все увещанья
их даже от Писания оставался
он непреклонным и данного себе слова
не рушил…
И
не было из
них ни единого, кто бы за Дуню в огонь и в воду
не пошел бы.
Из любви к названой дочке приняла Дарья Сергевна на себя и хозяйство по дому Марка Данилыча, принимала
его гостей, сама с Дуней изредка к
ним ездила, но черного платья и черного платка
не сняла.
Никто, кроме самого Марка Данилыча,
не знал, что покойница Олена Петровна на смертном одре молила подругу выйти за
него замуж и быть матерью Дуне.
Много доставалось
ему от досужих
их языков — зачем, дескать, на честных, хороших невестах
не женится, а, творя своей жизнью соблазн, других во грех, в искушение вводит…
Недобрых слухов до Марка Данилыча никто довести
не смел. Человек был крутой, властный —
не ровен час, добром от
него не отделаешься. Но дошли, добежали те слухи до Дарьи Сергевны.
— Надо
ему приехать, надо, Сергевнушка, — тоже ведь заговенье, — с усмешкой сказала Ольга Панфиловна, лукаво прищурив быстро бегавшие глазки. — До кого ни доведись, всяк к заговенью к своей хозяюшке торопится. А ты хоть и
не заправская, а тоже хозяйка.
Пуще прежнего вспыхнула Дарья Сергевна, вполне поняв, наконец, ядовитый намек благородной приживалки. Дрогнули губы, потупились очи, сверкнула слезинка.
Не ускользнуло ее смущенье от пытливых взоров Ольги Панфиловны; заметив
его, уверилась она в правоте сплетни, ею же пущенной по городу.
Разница между
ними в том только была, что благородная приживалка водилась с одними благородными, с купцами да с достаточными людьми из мещанства, а Анисья Терентьевна с чиновными людьми вовсе
не зналась, держась только купечества да мещанства…
Терентьевна
не то что в церковь, к церковнику в дом войти считала таким тяжелым грехом, что
его ни постами, ни молитвами
не загладишь.
Анисья Терентьевна
не то что у церковных, и у раскольников на пирах сроду
не бывала, порицая
их и обзывая «бесовскими игрищами».